Когда мы в сумерки возвращались из Каменки в свое село, мне почему-то захотелось отстать от всех, побыть одной, помолчать. Но тут же отстал и Генка Ланников. Он шел рядом по другой колее дороги и тоже молчал. Потом спросил:
— Ты все еще на меня злишься?
И вдруг я поняла, почему он меня тогда толкнул. Это было в августе. Мы заготавливали для школы дрова. Генка — из эвакуированных. — не умел колоть. И я сказала; «Эх ты! А еще мужчина! Вот как надо!» Он толкнул меня, я упала на чурку и разбила голову. В медпункте и дома я сказала, что бежала по завалинке вокруг школы, поскользнулась и ударилась головой об угол.
— Я… я тебя никогда больше не трону, — отвернувшись от меня, заговорил, торопясь, Генка. — Я… Я тебя… как наш Алеша свою Машу…
— Не надо! — крикнула я. — Генка! Молчи, молчи! — и кинулась от него догонять класс. Мне, двенадцатилетней девчонке, представить себя на месте Машеньки было легко. Но Генку на месте Алексея Петровича представить я никак не могла, ни в тот вечер, ни еще долгие годы…
Давно уехала я из того села. Алексей Петрович проработал в нашей школе все эти годы. Когда теперь я пишу в письме: «Дорогие Мария Васильевна и Алексей Петрович!» — я всякий раз вижу их теми, двадцатичетырехлетними, любящими и любимыми.
А еще мне всякий раз хочется написать: «А ведь вы, дорогой Алексей Петрович, наверно, так и думаете, что учили нас всего лишь математике…»
9 мая 1985 года
Зимнее поле
Впопыхах она перепутала дома. Видавшая виды директорская ее «Волга» с разбегу юркнула в арку, развернулась лихо в тесном дворе, замерла, взревев.
Любовь Федоровна удивилась: нигде ни души. «Опоздала, — сразу постарели ее губы. — Опоздала. Вечно с ним все не как у людей…» И осеклась, вспомнив, зачем приехала. Нашла нужный подъезд, взбежала на четвертый этаж, позвонила.
Открыли не сразу. Из квартиры пахнуло тишиной, уютом. Уже почти понимая, что не туда попала, машинально спросила:
— Похороны не у вас ли? Напутала я, однако…
У женщины, открывшей дверь, плеснулся в глазах страх:
— Что вы, бог с вами…
— Дом сорок восьмой?
— Да.
— Гагарина? Улица Гагарина?
— А-а, — облегченно вздохнули за порогом, — Это напротив. Угловой дом. У нас-то — Первомайская…
Любовь Федоровна заторопилась вниз, Рванула с места «Волгу».
Во дворе углового дома действительно чувствовалось беспокойство: у одного из подъездов стояло несколько легковушек. По двое, по трое торопились в дом люди.
«С цветами все, — подумала Любовь Федоровна, — а я…»
Она загнала свою «старушку» в ряд с другими машинами, тоже пошла не очень уверенно к тому подъезду.
Двери одной квартиры были распахнуты, и кое-кто входил, большинство же топтались на площадке.
Любовь Федоровна остановилась у батареи. Рядом оказалась маленькая сухонькая старушонка.
— Не привезли еще, — заморгала старушонка, задрожали блеклые в мелких морщинках щеки.
— Я ведь его с каких пор знаю-то! Как еще по Короленко мы жили. Он у Клавушки, суседушки моей, квартировал, можно сказать, заместо сына. Ну, Потомака снесли нас, квартеры дали далеко… И он комнату получил. И опеть стали оне с Клавушкой вместе жить, в одной квартере… И я недалечко от них. Бывало, стретит меня: «Когда домой, тетя Лиза?» Это я как-то пожалилась ему: мол, сколь живу в Юго-Западе этом, а дом все там, в той избенке по Короленко, хоть и места уж того не сыскать — позастроили… А вы хто же ему будете? Будто я вас не стречала? — полюбопытствовала старушонка.
Любовь Федоровна вспомнила ее: и в ту пору, лет десять назад, такая же была глуповатая, болтливая. Прибежала тогда — заделье нашла, а самой узнать неймется, кто приехал к соседу молодому.
«А Клавдии Ивановны что-то не видно, — оглядевшись, подумала. — Уж не умерла ли?..» Только подумала так, а старушонка закивала юркой головой горестно, закивала:
— Ох, нету, нету-ка нашей Клавушки! А то бы уж поголосила над им ото всего сердца, заместо матери…
На площадке заволновались, начали застегиваться, платки поправлять:
— Привезли… привезли…
Старушонка повернулась резво, запостреливала глазами во все стороны.
— Вон, вон она! — пальцем даже указала. — Матушка! Не успели и пожить-то, не успели…
Любовь Федоровна увидела ту, которая отняла у нее Владимира. «Отняла», — так привыкла думать, хотя понимала, что напраслину возводит на соперницу. Долго ведь один он жил, квартирантом у тети Клавы. Но, пока жил один, ей казалось, что хоть и не с ней он, а все равно как бы в ее жизни. И вот женился.
Любовь Федоровна беззастенчиво разглядывала вдову. В надвинутой на лоб меховой шапочке и в темном поверх ее платке. Кружевной платок-то, богатый. Глаза полуприкрыты, губы синевой отливают.
«Без году неделю и прожили, а гляди ты — в горе…»
Вдова, словно вдруг очнувшись, увидела в подъезде людей, укорила вежливо, мягко так:
— Что же вы в дом не зашли… Что же здесь-то… А теперь вот вниз надо… Привезли… — И, ссутулившись по-старушечьи, будто покорившись неизбежному, первой стала спускаться вниз.
— Така самостоятельна женщина! — шептала старушонка. — Ох, он уж выбирал! До-олго выбирал и уж выбрал!.. — и торопилась, — Скорей, скорей, не отстать бы…
Любови же Федоровне, наоборот, наверх захотелось подняться, на самый последний этаж, переждать там, пока не уйдут из подъезда люди. Уехать отсюда. Зачем она здесь? Никому она здесь не нужна. И ей — ни к чему все это.
Но старушонка, словно приклеившаяся к ее локтю, тянула, тянула следом за всеми.
Любовь Федоровна, взглянув в окно, увидела гроб посреди двора.
— Что с тобой, милая? — засуетилась старушонка. — На-ко вот — дыхни, дыхни, — совала под нос пузырек с нашатырным спиртом. — Ишь, с лица сменилась… Да он хто тебе будет-то?
Любовь Федоровна не ответила, шла, покорившись хлюпающей носом старухе.
— Моду взяли, — причитала та, — не заносить покойника в дом! Что же экое? Что же экое? — сокрушалась она и ловко проталкивала Любовь Федоровну поближе к гробу.
Он, казалось, не изменился. Казалось, прикрыл глаза и думает напряженно. Вот только руки… Сцепленные руки он всегда закладывал за голову и мог так сидеть долго, думая о своем.
— Володюшко, Володюшко, — поскуливала старушонка. — Соседушко мой родимый… Да куда же ты собрался-наладился, сокол наш ясный…
Вдова стояла у изголовья, не голосила, не причитала.
Любовь Федоровна поняла вдруг, что не совладать ей с собой. Так лихо ей сделалось.
«Зачем я здесь? С какой-то полоумной бабкой… Уеду!..» — Она стряхнула со своего локтя старуху и в этот миг встретилась глазами со вдовой. Та, показалось Любови Федоровне, звала ее, приглашала поближе…
Несколько мужчин с траурными повязками на рукавах, насупленные, озабоченные, расступились.
— Это его жена, — тихо сказала им вдова. — Пусть простится…
Любовь Федоровна склонилась своим большим сильным телом над покойным, заслонила его от всех руками, как крыльями, и тихонько запричитала:
— О-ох, родной ты мой! Володенька! Что же это ты натвори-ил! — И осеклась вдруг: не у себя ведь в деревне…
Она прикоснулась губами ко лбу, вздрогнула: как камень в погребе. Выпрямилась и, ни на кого не глядя, пошла к своей машине.
— Вот… хороший был человек, так и солнышко проглянуло, — старушонка уже устроилась на заднем сиденье. «Проворная, — беззлобно подумала Любовь Федоровна и стала издали смотреть на вдову. — Кого она мне напоминает… Кого же… Не видела их вместе ни разу… И не верила, никак не могла поверить, не могла представить… чтобы кто-то… не я, рядом с ним… А она вот… стоит, в печали… Любил, значит, раз так убивается… Не может быть! Неправда!..»
И тут екнуло и засмеялось, засмеялось ее сердце: «А ведь на меня она нашибает, на меня! И ростом, и глазами… Вот кого она мне напомнила — меня…»
И уже до конца этого печального ритуала высокомерно посматривала на всех сквозь стекло, уверенная, что она здесь самая для него родная.