— В последнюю путь-дороженьку, — всхлипнула старушонка.
Любовь Федоровна пристроила свою «Волгу» сзади процессии. Сперва было хотела повернуть на свою дорогу — домой, в Каменское. Да вдруг, только вот сейчас, увидела Владимира ТОГО, живого. Глаза его увидела. Будто вскинул он ресницы: «Теперь, когда убедилась — тебя любил, одну тебя, — неужели не проводишь? В последнюю путь-дорожку?..»
Покрепче сжала руль, потянулась следом за всеми.
На кладбище тоже стояла в сторонке, утопая по колено в снегу, равнодушно слушала нескончаемые речи студентов да причитания старухи. «Ровно кто привязал ее ко мне», — косилась на дешевенький полушалок. Птичья головка старухи вздрагивала от искренних, по всему видно, рыданий.
«Его всегда любили, — помимо воли пришли слова. — Все любили: и малые, и старые; и кошки, и собаки; и лошади, и машины… Клянутся — работу его доведут до конца… Что это за сорт пшеницы он вывел? Мне вот неизвестно… Многого я о нем не знаю…»
В толпе произошло движение. Старуха ворохнулась вперед. Освободившись от нее, Любовь Федоровна огляделась и шагнула к чьей-то могиле. Гранитное надгробие было довольно высоким. Она поднялась на него, встала прямо на портреты, высеченные по камню, и успела еще раз увидеть лицо Владимира, уже подернутое желтизной. Мужчины наготове держали крышку. К лицу покойного приникла вдова. И когда она наклонялась, Любовь Федоровна поняла: соперница ждет ребенка.
«Так вот почему! Во-от почему о разводе-то хлопотал! Десять лет молчал, и вдруг — нате вам: нам необходимо развестись… А сказать прямо: так, мол, и так, ребенка ждем — не пожелал… А сколько было бы сейчас нашему сыну? Около десяти и было бы…»
Неродившийся сын предстал в ее воображении третьеклассником Володькой, с которым она сидела за одной партой и уже тогда верховодила над всеми. «А почему сын? Может, дочка была бы, неизвестно ведь…» Не до того ей тогда было: заочно экономический заканчивала. При ее задумках — одного института маловато было. Да связалась как раз с тем… «Варнак! Обещал переводом в райсельхозуправление устроить. Голову потеряла, дура. И на кого позарилась? Ведь уж тогда сивый был… A-а, что вспоминать — кануло…»
Застучали в тяжкой тишине стылые рыжие комья земли.
Любовь Федоровна вышагнула из оградки чужой могилы. И больше не оборачивалась.
— Подождите! — услышала, подходя к своей машине. — Вы не останетесь помянуть? Тут недалеко… в кафе…
— Дома помяну! — и смотрела бесцеремонно на живот, приподнимающий полы дорогой шубы.
— Ну, всего вам доброго, — словно с облегчением сказала вдова. — Спасибо, что приехали.
Любовь Федоровна понимала: надо бы и ей поблагодарить за телеграмму, да язык никак не поворачивался.
— Вот… проводили, — печально, по-родственному посмотрела на нее соперница. Не договорила, боясь заплакать.
«И чего стою жду? В машину и — скорей! Подальше от нее! Нет, стою, выслушиваю…»
— Спасибо, что приехали, — опять сказала вдова. — У него ведь никого из… из своих…
«Ему и не надо было никого никогда, кроме меня!..» — так и рвались с языка слова. А сказала другие:
— Ты, слушай-ка, не приходись на меня… Ну, что развод-то не дала… Не знала ведь я про дите… Не серчай…
Когда вырулила из общей колонны на простор дороги, вздохнулось наконец всей грудью. Оттого, видно, что позади скоро будет этот громада город, этот ритуал, измотавший ее нервы.
— Я ведь не на поминки! — предупредила старуху, опять уже оказавшуюся в машине.
— Ак я тоже — притомилась. Думаю, может, до дому подкинешь, может, думаю, по путе. Тебе в каку сторону?
— Спросить бы кого — не знаю я этих новых районов. На Сибирский тракт мне…
— Дак по путе же нам! Меня доставишь, а там, дале, я тебе дорогу и укажу! — обрадовалась старушонка.
Долго петляли они по одинаково незнакомым кварталам. Наконец пассажирка весело сказала:
— Вот и прикатили! Вона мой дом! — и, проворно выбираясь из машины, хихикнула: — Вот и омманула я тебя, девка! Не все тебе! Это я тебе за Володюшку эдак насолить придумала! Я ведь тебя признала. Не сразу, а признала! Это ты, ты надсадила ему сердце-то! Ты ему век укоротила. Мы ведь с Клавушкой все-о видели! Все-о про тебя понимали. Вот теперь и я наказала тебя за Володюшку, господи прости! А ты кати, кати на все четыре стороны! Поплутай, поплутай! Мало плутала-то, однако!
— Старуха! Сгинь, ведьма!
— Ста-аруха! — обиделась та, — Сама скоро така будешь, мотри, не за горами! — кричала уже от подъезда надоевшая за день эта непрошеная пассажирка.
«Месть» старухи за Владимира даже развеселила Любовь Федоровну. Выруливая из этих многоэтажных лабиринтов-дворов, думала незлобиво: «Ну, бабуля, ну, нагрела меня…»
Но что-то в ее словах и царапнуло. Что же… Что же… A-а, на «ведьму» не обиделась, на «старуху» огрызнулась: «Сама скоро така будешь, не за горами…»
«…Не за горами, да, не за горами… через год — сорок уже… Эх, Володя, Володя, какая судьбина: и до сорока ты не дожил…»
Когда замелькали уже знакомые, родные уже леса да пригорки, будто споткнулась ее «Волга», затормозила, замерла на месте. И она, Любовь Федоровна, замерла, не снимая с руля занемевших от напряжения рук.
Вот здесь, вот на этом покатом поле, на этой вот опушке, любили они с Владимиром в первую свою медовую зимушку кататься на лыжах.
И часто бывало: остановится он, опершись о палки, надолго засмотрится на чистоту снегов.
— О чем опять? — рассыплется в беспечном смехе Люба. — Ну? Какие мировые проблемы решает мой молодой агроном?
— Посмотри, Любушка! Да приостановись! Вот поле, холодное, зимнее. А по снегу — зелень сосенок…
— Ну и что?
— Ничего?
— Ничегошеньки! Сосенки как сосенки! Сеянцы-малолетки!
— Вот-вот! Сеянцы! Смотрю на них, и кажется, будто их посеяли прямо в снег, и они растут! Это так радует… И зимнее поле будто плодоносит! Понимаешь?
Захохочет Люба, рванет с высоты горушки, балансируя ловко меж юными этими сосенками. Оглянется, а он все стоит, мечтает…
— Эх, Володька, Володька, мне бы твои заботы, — как о живом, вслух сказала Любовь Федоровна, включая зажигание.
И вот открылось село. «Ишь разнежилось без хозяйки на вечернем солнышке, пригрелось у горы… А ему уже не бывать здесь… не видывать всего этого…»
В эту ночь приснился ей сон. Из детства.
Проснулась — на душе нехорошо как-то, муторно. И долго после ничего в руках не вязалось. Хмурилась, злилась, а тот день, про который во сне намек был, не отпускал.
…Однажды летним утром вдруг задребезжали стекла в окошках. Выглянула — мотоцикл. Взвывая по-дурному, лихо развернулся, замер у ворот. За рулем — Володька, перепачканный, пропахший бензином и счастливый! Что-то кричит ей, на коляску показывает. А она онемела: впервые подумала о нем — совсем взрослый. И захотелось подойти к нему, пригладить вихры, стереть мазутное пятно на щеке.
Будто прочитав все это в ее глазах, он приподнял растерянно брови. «Волосы, как лен, глаза, как небушко, а брови — ночь темная…» Она устроилась в коляске со своим тяжелым ведром, завязанным марлей. Машина взревела, вздрогнула всем своим железным корпусом и рванулась вперед. У Любы уши заломило от ее звериного рыка.
— По-о-о-ехали! — хвастливо пропел Володька и объяснил, перекрикивая страшный грохот своего детища:
— Мотор-то от старого трактора поставил, вот он и орет! Лишь бы ехал — из ничего ведь собрал! Бежи-ит!
И они мчали, подпрыгивая на колдобинах да рытвинах. Промелькнуло зеленое поле пшеницы. За ближним лесом Володя свернул с дороги на целик.
— Ты куда? — крепче ухватилась за свое ведерко Люба.
— Так ближе! Я знаю — здесь можно прямиком!
И они поехали покосами, с елани на елань, едва успевая огибать пни да муравьиные кучи.
А лесной мир был до краев залит голубым светом июня. Щедро раскрашена была в сине-зеленое да желто-золотое земля.