— Ешьте-ка огурцы с медком — чисто арбузы! — угощал.
И все поглядывал в переулок: неужели так и уедет Маруся, попрощаться не прибежит? Вот как прилепился душой к сироте.
Они показались в переулке, Миля с дочкой, и он никак не мог рассмотреть, что это так торжественно и бережно несет малютка Маруся? Подошли ближе. Ступка в ее руках, чугунная ступка. Тяжелая, видать, для нее, а матери не отдает. В ступке пышным букетом цветет петунья.
Не к Санке, не к Христе, а прямо к нему направилась Маруся с этим цветком в ступке:
— Это вам, дядя Ларя, — посмотрели на него преданные глаза. — Я сама вырастила…
Поднял ее вместе со ступкой этой, посадил за стол к остальной ребятне, поставил перед ней чашку с медом, Обнялись, как сестры, Христина с Милей, заплакали.
…Ступка эта на столе у них стоит в горнице, вместо вазы, уж без малого три десятка лет. Не помнит Илларион Фомич, сколько раз пересаживали они сперва с Христей, потом с дочкой цветок петунью, сколько лесенок городил он из лучинок, чтоб не распадались гибкие, хрупкие стебельки…
Поначалу Маруся с Милей писали им часто. Потом пореже. Потом стали приходить открытки по большим праздникам. Переписывались и Маруся с Санкой, пока в институтах учились: одна иностранным языкам, другая, наоборот, русскому, тоже на специальном факультете. А потом и письма, и открытки приходить перестали.
Илларион Фомич не обижался. Есть в жизни молодого человека годы такие, когда ему ни до кого дела нет — так собой бывает занят. То суженого или суженую ждет-выбирает. То дети захлестнут — с головой погружаются молодые родители в счастливую неволю забот да хлопот о них. И на службе опять в эти же годы надо себя проявить-показать, верное направление взять. Не обижался Илларион Фомич и постепенно тоже стал забывать девчушку-тростиночку Марусю с глазами цвета снятого молока.
И случись же так, что вспомнила она о нем в самые тяжкие для него дни, вскоре после похорон Христи.
«Дорогие тетя Христя и дядя Ларя! — писала Маруся старательным детским почерком. — Долго я не писала Вам — простите. Но в жизни человека наступает такая пора, когда ему необходимо приостановиться, оглянуться и подумать, что взять с собой из прошлого, что помнить, на что опираться, чтобы идти дальше.
И я поняла, что нет у меня после мамы ближе и роднее людей, чем вы, тетя Христя и дядя Ларя. Очень я хочу повидать вас, познакомить с вами моих детей. Я непременно при первой же возможности навещу вас, если можно…»
Илларион Фомич прочитал письма и будто живой воды глонул: есть для чего, для кого дальше гоношиться. Дел сразу набралось невпроворот. А уж если дела у человека появились да задачи, то и живет он, значит.
Перво-наперво дом отремонтировал. Все летечко на это ушло. Потом две семьи пчел назад у соседа Степана откупил: после смерти Христи решил было с этим занятием развязаться. Петунью по осени пересадил в ступке.
Но ни в это, ни в следующее лето, ни после не дождался дорогих гостей. То за границу путевку дали Марусе, за хорошую работу отметили. То на курсы повышения ее посылали аж в Москву. То отпуск с мужевым не совпадал.
А теперь вот он сковырнулся…
…Накануне того дня, когда Илларион Фомич должен был дать ответ доктору, согласен он или не согласен на лечение, после которого он, может, еще поживет, но наверняка потеряет правый глаз, он увидел свой сон.
Опять приехал будто он в тот город, которого наяву не видывал. Быстро сделал все, что надо было, и скорее — в универмаг. Молодо взбежал на четвертый этаж, накупил игрушек для ребятишек и на первый этаж заторопился — платья выбирать для Христи да Маруси. Только спустился, смотрит — Христя. Стоит у двери, улыбается ему. Кинулся он к ней, загляделся в глаза ее, поверить не может: Христя, его Христя! «Приснилась ты мне все же!» Это он во сне так думает.
— Пойдем, Ларя, — говорит она. — А то на поезд опоздаем.
— Подожди, Христя, — отвечает он. — Я еще ничего Марусе не купил.
— И что это ты, Ларя, так об этой девчушке печалишься? О дочке так не заботился, как о ней.
— Дочка наша, Христя, слава богу, такая карахтерная, такая ухватистая — не нужна ей шибко-то наша поддержка. А Маруся… Вот не поверишь, Христя, позаботиться о ней — вот будто для меня боевое задание выполнить.
— Понимаю, — говорит Христя.
И пошли они вместе платья смотреть — все знал в этом своем универмаге Илларион Фомич.
Проснулся — серое утро хмурится за окном. По карнизу соседнего корпуса лениво топчутся жирные, крупные, как курицы, голуби.
«Ну, вот, Иван Алексеевич, и ответ мне мой приснился, — подумал о докторе Илларион Фомич. — Зовет меня к себе моя Христя. Зачем тебя, Иван Алексеевич, лишним делом загружать и себя уродовать. Помереть, видно, надо своей смертью… И может, еще до весны дотяну, вон уж сосульки проклюнулись… Траву еще, может, молодую увижу», — думал так Илларион Фомич, безразлично, будто не о себе самом.
Потом сон свой стал вспоминать-перебирать. Не торопясь с четвертого этажа универмага спускался, чтобы подольше радоваться предстоящей с Христей встрече…
— Папка! — вернул его в больничную палату сочный голос дочери. — Папка! Ты уж не обижайся — целую неделю не была у тебя. Конец четверти — отчеты, собрания… А тут еще затеяла борьбу с отцами-пьяницами. Они пьют, а дети страдают! Организовала совет отцов — так мы их прижали, только держись!
Илларион Фомич слушал деятельную свою дочь и сам на мгновение почувствовал себя тем нерадивым отцом — ох, решительная, ох, карахтерная у него Оксана Илларионовна!
— Папка, — склонилась она к нему, — а что это ты какой-то: будто секрет у тебя какой есть от меня, а?
— Христю во сне видел, — сообщил он, как о важном событии. — Зовет она меня к себе, дочка…
— Папка! Что за глупости! И тебе не стыдно: фронтовик! Коммунист!
— И тебя маленькую видел, — продолжал Илларион Фомич. — И Марусю…
— Ой, и я сегодня Марусю вспоминала! Одного пьянчужку, ты его не знаешь, приезжие они — перекати-поле, так вот этого так называемого родителя привела на совет отцов дочка. Маленькая, худенькая, глаза — во-от такие глаза! Я посмотрела — Маруся и Маруся. Что это она нам враз вспомнилась? Может, приедет нынче?
«…Опоздала ты, однако, Маруся, со свиданьем-встретеньем», — подумал Илларион Фомич, когда шумная его, вечно спешащая дочь ушла. И вдруг увидел Марусю той девчушкой-тростиночкой с безысходной горестью в глазах. И даже сел рывком на своей больничной койке: ведь казнить себя станет до конца дней своих, что не навестила его при жизни, ведь покою не сыщет, уж он-то ее знает. И зашлось все в нем от сострадания к той девочке, к себе, так беспрекословно поддавшемуся болезни…
— Ну, Илларион Фомич, — бодро обратился к нему доктор Иван Алексеевич. — Пора нам с вами приступать к лечению.
— Есть приступать к лечению! — ответил старый солдат.
1976
Из Москвы за песнями
Его разбудил крик петуха. Было шесть утра. Свежее от ночного ливня небо дремало над городом.
— Ку-ка-ре-ку! — горланил петух, хозяин часов на фасаде Театра кукол. В этот час утра, когда эстакада Садово-Самотечной улицы еще отдыхала, крик петуха отчетливо доносился до окон противоположной стороны, и всякий раз, просыпаясь, Сергей ощущал себя участником веселого представления — день начинался сказкой.
Но сегодня он не проснулся, а очнулся от тяжелого забытья, и крик петуха, наоборот, не радовал: вот начинается новый день и, хочешь — не хочешь, его надо прожить. И следующий, и потом, и потом. И каждый день — без Тани. То есть она будет все равно где-то рядом, будет ходить по тем же улицам, будет слышать по утрам тот же крик петуха, будет сидеть с ним в одной аудитории, и — чужая, посторонняя.