Ждем. Больше ничего не происходит. Мне хотелось бы объяснить смысл этой смерти, но ничего не происходит. Бросают в могильный ров иммортели. С краю обваливается ком земли. Присутствующие не выстраиваются в ряд и не пожимают нам руки. Публика начинает расходиться. Я остаюсь, остаюсь здесь. Ах, жалкий лицедей! Сам чувствую, что сделал это чуточку для вида. Ну к чему, несчастный! Ведь то, что осталось от моих чувств, все-таки мое, равно как и моя печаль.
У всех этих людей не особенно-то уверенный вид, потому что из вежливости им пришлось участвовать в похоронах без священника. Должно быть, это первые гражданские похороны в Шитри.
7 июля. Моя леность находит себе оправдание и пищу в воспоминаниях о смерти отца. Мне хочется только одного: еще и еще раз всматриваться в ту страшную картину, от которой я не мог оторвать глаз.
* У моего воображения глаза на затылке. Я воображаю себе лишь прошлое.
9 июля. Мы отправились в Сеттон посмотреть, как идет дождь. Хлеба действительно иссечены градом, а вернее, прибиты; колосья общипаны скотом. Ни одного не осталось. И эти жалкие домики такие одинокие в бурю.
На дороге стадо гусей, кажется, что они пасут маленькую девочку. Подальше другое стадо — эти гуси тоже пасут свою пастушку, но она подымает голову и оказывается старухой. У гуся-вожака к шее привязана палка. Со стороны можно подумать, что он нацепил балансир, дабы не потерять равновесия, а на самом деле палку ему привязали, чтобы он не мог пролезть через изгородь и не повредил посевы.
Эти поля похожи на заплаты, наложенные на бока пригорков и подрубленные изгородями.
И эти одинокие в бурю домики, — если они сгорят, никто и не заметит. Ребятишки играют по двое, по трое, а всех прочих они и не знают.
Каждый дом осенен одним-двумя деревьями. Эти удаленные друг от друга существования, почти не сообщающиеся между собой, на что они нужны? Ну, а я на что нужен?
10 июля. Страх смерти заставляет нас любить труд, в котором вся жизнь.
* Цветы на могиле делаются какими-то уродливыми, как старая вывеска над захудалым кабачком.
16 июля. Малларме намерено пишет как сумасшедший.
21 июля. О, только не сейчас! Но я чувствую, что позже, в минуту полнейшего отвращения, в том состоянии, которое Бодлер именует «угрюмое нелюбопытство», я сделаю то же самое. Маленький пустой патрон глядит на меня, как выколотый глаз! Пусть не говорят: его отец был мужественнее, чем он.
24 июля. Вчера в десять часов вечера умер Папон. А он охотно еще поработал бы, сам убрал свой урожай, поскольку урожай получился такой, что нанимать кого-нибудь для жатвы не стоит.
Когда он наконец, против воли, признал, что работать не в силах, он сказал Маринетте:
— Кажется, жизнь наша к беде клонится.
Как только они заболеют, они предпочитают умереть. Жизнь до того печальная, что просто не смеешь делать из нее литературу. Когда их скрутит недуг, они говорят своим: «Да, уж стану я вам в копеечку».
А лекарства! Напрасно думают, что даже самые богатые, то есть те, что каждый день едят похлебку с салом, могут позволить себе роскошь купить в аптеке пузырек за восемь франков.
Они берут взаймы тысячу франков, чтобы купить клочок земли, и обязательно выплачивают проценты по гроб жизни, дальше дело не движется. Это пожизненный долг. Они не особенно доверяют нотариусу, хотя без него не примут ни одного решения, а ведь нотариусу приходится платить вперед.
Нас возмущают их пороки, их недостатки, их скрытность, возмущает, что, выпив, они колотят жен. Мы забываем, что нищета дает им право на преступление.
Больше всего Папона поразила не сама смерть моего отца, а то, что он при таком хорошем уходе покончил с собой.
— Если бы за мной наполовину так ухаживали, как за покойным господином Ренаром, — сказал он Маринетте, — я бы ни в жизнь не помер.
Он съедал полную миску похлебки, а потом жаловался, что его пучит.
Однажды в три часа утра он почувствовал себя хорошо. Он встал, решил идти в поле жать, и его жена велела ему разогреть остатки кофе…
26 июля. Старики. Этот чувствует, по его уверениям, «стрекот в голове». Тот потерял на войне внука. Третьему бревном искалечило ногу. А вот у этого вечно болят зубы, и он выучился играть на скрипке, чтобы успокаивать боль.
* Его концепция искусства при малейшем дуновении становится концепцией собственного капитала.
Он получил пощечину, не ответил на оскорбление и вдруг увидел подростка, который корчился от смеха. Он подошел к мальчишке и грозно спросил его:
— Вам, видимо, тоже захотелось пощечины?
* Восприятие жизни не доставляет мне никакого удовольствия. Отсюда постоянный страх перед жизнью. Мне доставляет удовольствие только записывать свои впечатления.
4 августа. Просто удивительно, что ни один из нас не знает грамматики и, став писателем, не удосужился научиться писать.
5 августа. Я, житель центральной Франции, защищен от туманов севера и от ударов южного солнца. Моя цикада — кузнечик, и мой кузнечик — не образ. Он вовсе не золотой. Я нахожу его на лугу на кончике травинки. Я отрываю ему ножки и ловлю на них рыбу.
6 сентября. Господа бога не обманешь. Он запретит открыть мне врата рая, если я сделаю хоть одну ошибку во французском языке.
28 сентября. Возвращение в Париж. Мы с отцом ничуть не любили друг друга внешне, не держались друг за друга ветвями; мы любили друг друга корнями, подземно.
30 сентября. Я вижу все слишком ясно, и от этого у меня болят глаза.
* Отец. Если я надолго забываю о нем, его образ вдруг набрасывается на меня.
* Я приближаюсь к идеальной сухости. Мне уже не требуется описывать дерево; мне достаточно записать его название.
* Я излучаю свет один раз в году, потом гасну.
* Старость — это когда начинают говорить: «Никогда еще я не чувствовал себя таким молодым».
* Если Франция больна, пусть вечером перед сном выпьет согревающего.
* Меня только штыками выгонишь из Природы.
1 октября. Последние стихи Верлена. Это уже не стихи: играет словами в бабки.
4 октября. Мне тоже бы хотелось, чтобы ветер свободно играл моими кудрями. Увы! Ветер не желает об этом знать.
* Я начинаю опасаться, что никогда у меня не хватит мужества последовать примеру отца.
5 октября. Не обвиняйте меня во лжи! С точки зрения истины то, что я говорю, имеет не больше значения, чем то, что я пишу: и то и другое — слишком литература.
8 октября. Ах! Как я упрекаю себя за то, что во время его болезни хранил жесткое, ироническое выражение лица. Отец, прости меня.
29 октября. Безумец, запуская волчок, воображает, что это его мозг. Волчок вертится. «Ах, я талант». Волчок начинает вертеться еще быстрее: «Ах, а теперь я гений!»
* «Живой апельсин», — говорит Байи, желая отличить его от апельсина игрушечного.
Ноябрь. Я видел небо в воде, проплывающих уток, тоненькую белочку, похожую на ус рыжего мужчины.
* Вода схлынула. Деревья с разутыми корнями. У воды еле хватает сил, чтобы унести вниз по течению один-единственный лист.
* Свести жизнь к самому простому ее выражению.
8 ноября. Квартирки такие тесные, что здесь можно либо драться, либо обнимать друг друга.
14 ноября. Я читаю то, что сам написал, как свой самый заклятый враг.
16 ноября. Это как раз такая книга, о которой говорят: «Прочтем-ка ее сейчас, чтоб уж потом не возвращаться к ней».
* Не так громко! Вы слишком кричите, когда говорите правду.
22 ноября. Он принадлежал к вполне почтенной семье, как и все воры.
* Прославившийся на литературной панели.
* Ужасно горжусь тем, что есть во мне беспокойство Руссо, однако знаю, как далеко муравью до коршуна, терзающего печень.
26 ноября. «Львиная доля», пьеса Кюреля.
Генеральная репетиция. Хорош третий акт, хорош, как хороша лекция по логике какого-нибудь модного профессора; все прочее — так себе. Меня это не интересует. Социальный вопрос, разрешаемый с помощью метафоры. Священник говорит вполне разумные вещи, но все-таки он — священник; а где же человечество?..