Литмир - Электронная Библиотека
A
A

28 мая. Дружба талантливого писателя — большое благодеяние. Жаль только, что тех, чье расположение было бы нам приятно, всегда уже нет в живых.

14 июня. Существует ли предначертание судьбы? Свободны ли мы? Как неприятно не знать этого! Как было бы неприятно знать!

23 июня. Солнце, похожее на остановившийся маятник.

9 июля. В любой женщине живет теща.

14 июля. Женщина не перестает говорить о своем возрасте и никогда его не называет.

28 июля. Только что сжатая нива с зелеными пятнами, похожими на плохо выбритые синеватые щеки актера.

31 июля. Выпивать каждое утро по чашке солнца и съедать по колоску ржи.

12 августа. Огромная легкость, с которой он усваивал идеи и чувства своих любимых авторов, парализовала его своеобразие. Его бросало из стороны в сторону. Каждая книга, казалось ему, содержала какое-нибудь превосходное изречение, какую-нибудь замечательную теорию, которую он тут же перенимал.

Отсюда рассеянность мысли, множественность вкусов, легко удовлетворяемых, и в то же время неясное представление о конечной цели. Неудачные шаги, бесполезные литературные экскурсы и упорный эклектизм обрекали его на посредственность, сделали из его души настоящую литературную душу, паразитирующую на душах других, неспособную жить самостоятельно.

24 августа. Мне скучно читать писателей, не любящих Виктора Гюго, даже когда они прямо не говорят об этом.

28 августа. Безнадежно. Читаешь все, и ничего не запоминаешь. Как ни напрягаешься, все ускользает. Только кое-где остается несколько клочьев, едва различимых, как клочья дыма, указывающие, что поезд прошел.

5 сентября. Личность подобна растению, личность подобна семени, личность подобна плоду. Искусство подобно растению, религия подобна растению, общество подобно растению. Все — растение. Как я ни восхищаюсь Тэном, великим писателем, — я не могу не видеть, насколько все его сравнения бедны, банальны и однообразны.

6 сентября. Завидую художникам. Они — хозяева своей публики. Этим утром я наблюдал г. Беро[6] в ателье. Он стоял перед своей картиной. Она впечатляет. На мольберте висела серая шляпа г. Беро. Он брал с палитры краску и осторожно накладывал мазок. Он отступал на шаг, улыбался, объяснял мне, что сюжет у него неблагодарный и что ему хочется сделать по-новому. Он держал в руке муштабель; по временам муштабель подымался в воздухе со свистом, в котором было что-то устрашающее; г. Беро тыкал в какое-нибудь яркое пятнышко или фон, гости вглядывались, ничего не понимая. Что остается делать публике, перед которой разыгрывают такую комедию? Публика сражена заранее. Тщеславие зрителя задето, и он попадается на приманку собственной глупости. Конечно, зритель ничего не понимает; но ни за что не покажет этого: вдруг заметит сосед. Ему нельзя не быть знатоком, и вот он, как знаток, роняет ни к чему не обязывающее замечание, оглядывается по сторонам. Художник в этот момент улыбается… Художник улыбнулся! Публика попалась. Она будет рассказывать об этой улыбке и о картине. Особенно об улыбке. Замечание, которое мы обронили, оказалось таким верным.

Художник властвует над этими ротозеями, он здесь, и у него в руках палка. И к тому же его видят за работой; этот, по крайней мере, работает!

Писатель проводит ночи и ночи в труде над книгой. Публика покупает книгу за два франка семьдесят пять сантимов. Публика открывает книгу одна, совсем одна, поймите это; она никого не боится. Она может бросить книгу в корзину, если захочет и когда захочет. Читатель — человек свободный. Он не боится ни соседа, ни палки в руках творца искусства. Он может быть глупым в свое удовольствие, он может стукнуть кулаком по желтому томику ценою в два франка семьдесят пять сантимов, как гувернантка, которая — только отвернешься — изо всех сил ущипнет раскричавшегося малыша и назовет его «чертов уродец»!.. Завидую художникам.

18 сентября. Я никогда не выберусь из этой дилеммы: я страшусь невзгод, но они меня подстегивают и делают талантливым. Мир же и благополучие, наоборот, парализуют меня. Итак, или быть ничтожеством, или вечно быть обремененным заботами. Надо выбирать.

Предпочитаю иметь неприятности, говорю я.

Но мне было бы очень неприятно, если бы меня поймали на слове.

24 сентября. Начал «Обермана» Сенанкура. Никак не читается. Нет, в жизни не дочитаю до конца. Бессмысленный культ скуки. До чего же идиотская выдумка этот их «туман в душе». Душа, конечно, не бог весть что, но вот эта школа умела превращать ее в ничто.

25 сентября. Читаю роман за романом, полон ими, начитался до краев, по уши, потом пресыщаюсь банальностью, назойливыми повторами, условностью, однообразными приемами и сознаю, что могу писать иначе.

28 сентября. Ты говоришь, что еще не совсем созрел. Чего же ты дожидаешься? Пока не сгниешь?

30 сентября. Читал другу. — Ах, друг мой, ты был очень жесток! Вспоминаю твое лицо. Нет, лучше не вспоминать. Я говорил тебе: «Хочешь еще немножко?» — «Чего — чаю или стихов?» Я видел, что ты колеблешься.

Я по-настоящему страдал. Смирялся и наливал тебе еще чашку. Затем я снова перелистывал рукопись — с улыбками, с подмигиваниями, чтобы обольстить тебя, подзадорить. Но мы медленно пили чай, полузакрыв глаза, в облаке пара.

Какие же вы дураки, друзья, какой от вас прок… Я начал складывать рукопись в папку, завязывать ее. Но какими неловкими движениями! Думаю, что даже женщина, которая одевается на глазах возлюбленного, но все еще верит, что желание вновь проснется в нем, не могла бы с большим искусством изображать, что всего труднее на свете попасть рукой в рукав или разгладить складки на рубашке, еще недавно пролетевшей в самый дальний угол комнаты…

Но твое-то желание, мой друг, уснуло крепко. Рукопись вернулась в свою полотняную рубашку. Я с удовольствием швырнул бы тебе в физиономию кипящий чайник. Ах, друзья, дорогие друзья, кричите: «Это прекрасно, действительно прекрасно! Просим! Просим еще!» Вам ведь так просто сказать это, а мы — когда вы этого не говорите — мы так огорчаемся и так надолго!

* В зале для фехтования: куча маркизов, графов. Эти люди живут за счет своих имен. Они производят на меня сильное впечатление. Плебей, сын крестьянина, я считаю их всех болванами. Однако они мне импонируют, и когда, проходя мимо, я вижу их голые жалкие тела, я застенчиво говорю: «Извините!»

6 октября. В один прекрасный день в часы вставят фонограф. Вместо того чтобы звонить, они будут объявлять время: «Пять часов, восемь часов». Им возразят: «Вы опаздываете», или: «Вы спешите!» Мы будем беседовать с временем. Оно остановится, чтобы поболтать, как простая консьержка или служанка в лавочке.

21 октября. Лабрюйером в нынешнем стиле — вот кем следовало бы быть.

* Когда я держу в объятиях женщину, я прекрасно сознаю, что и тут еще я занимаюсь литературой. Я произношу такое-то слово потому, что должен его произнести, и потому, что оно литературно. Даже и в эти минуты я не могу быть естественным. Я не знаю английского, но я сказал бы охотнее «я люблю вас» по-английски, чем просто «я люблю вас».

* Что может быть хуже новелл Бальзака? Для него это слишком узко. Впрочем, когда у него возникала идея, он писал роман.

* Хорошенькая женщина обязана быть опрятной и кокетливой с самого утра и в хозяйственных хлопотах блистать, как новая монета среди кучи мусора.

5 ноября. Ах, если бы у меня был секретарь для сновидений! Какие замечательные вещи он записал бы!

Днем я зажигаю свою мысль, но часто она тускла, как огонь, который не хочет разгораться. Когда же я засыпаю, она начинает пылать. Мой мозг — фабрика, работающая по ночам.

9 ноября. Моряки и морские сюжеты сейчас в чести. Я тоже люблю моряков и море; но вот увидите, заговорю я о них только тогда, когда они уже у всех навязнут в зубах, как Эйфелева башня, износятся до самого якоря, когда веера их шкиперских бород будут не менее популярны, чем серп луны, когда при одном взгляде на них будет начинаться морская болезнь.

вернуться

6

Беро Жан (1849–1935) — французский художник-портретист и книжный иллюстратор, один из основателей «Национального общества изобразительных искусств».

3
{"b":"215106","o":1}