Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Он не стал бы зарабатывать. Мы все умерли бы с голоду, — я-то знаю, как мало у него энергии и как быстро она убывает. Скоро ее вообще не станет. Периоды упадка становятся все чаще и все продолжительнее. А если он и подымается, то прежней высоты не достигает.

Во всем этом нет ни радости, ни философии. Разве что таинственная грусть и беспричинная скорбь.

— Но почему бы ему не превратить все это в литературу, ведь поступали же так Байрон, Мюссе, Ламартин и прочие.

— Но у него нет даже мелкого тщеславия.

Неужели он умрет, а я буду жалеть, что не успел проникнуть в глубь этой прекрасной смятенной души?

Всегда понимаешь все слишком поздно. Ах, горе счастливым!

И ведь только что я, как хронический идиот, требовал себе наследства. Жалел, что у меня нет билета в тысячу франков и т. д. и т. п. Несчастные безумцы, все, все!

И, думая об этих вещах, я не могу ни читать, ни писать. Мне необходимо подняться с места, походить, встряхнуться, дать роздых нервам, которые мучительно натянуты.

13 февраля. Куртелин говорит:

— Если нет иного средства заставить замолчать женщину — ее надо бить. Конечно, очень мило заявлять: «Беру шляпу, трость и ухожу!» Но ведь так никогда не бывает. Днем еще куда ни шло. Днем можно встретиться с друзьями в кафе, поболтать, поиграть; ну, а вечером куда пойти? Прежде всего, я не могу ночевать в этих отелях, где нет стенных часов. Мне хочется знать, который час, и поэтому я не сплю. И я возвращаюсь домой только ради того, чтобы узнать, сколько времени.

* — Все это выдумки художников, — говорит Жан Вебер, — что натурщицы их не волнуют. Меня, например, натурщицы страшно волнуют, и это стеснительно.

А я, я так застеснялся, что даже не поклонился натурщице, и глядел на нее только украдкой, и чувствовал на себе ее взгляд…

Я не буржуа, но ощущаю в себе кое-какие буржуазные добродетели.

* Любыми путями — к ясности.

* Троих из наших королей я никак не могу запомнить: Людовика XVIII, Карла X и Луи-Филиппа. Я их путаю. Невозможно в них разобраться. Иногда, с помощью малого Ларусса, я их расставляю по местам, потом опять хаос. Приходится начинать сначала.

20 февраля. Обед у Альфонса Алле. Он — богема, всю свою юность, да и зрелые годы провел в кафе и меблирашках, и вот, наконец-то, обосновался в квартире, идущей за три тысячи пятьсот франков. Там есть ванная комната с горячей водой в любое время суток. Визитерам достаточно только повернуть кран, чтобы получить ожог. Есть повариха, грум Гаэтан, который приносит на подносе письмо и робко докладывает: «Мадам, кушать подано».

— Потрудись не улыбаться, когда ты зовешь нас обедать, — говорит ему Алле.

Квартира обставлена мебелью, которую он купил в Англии, изящной и хрупкой, «чудесно вписавшейся в антураж», говорит Гандийо, садясь на стул, который зловеще трещит в ответ. Люстр пока нет, и электрические лампочки светятся в пучках омелы. Омела на всех этажах.

И у меня, у меня тоже была бы богатая квартира, и я бы платил за нее три тысячи пятьсот франков! Но нет: у меня была бы лачуга путевого обходчика. И все здесь из Англии: бокалы, солонки, а также суп, ибо он слишком холодный, и бифштекс, ибо слишком пережарен. Есть у них также укус, который почему-то не совсем закис и который выдают за довольно сносное винцо.

* Мимоза среди цветов то же, что канарейка среди птиц.

29 февраля. Когда мы живем слишком напряженной жизнью, мы, без сомнения, отбираем какую-то ее часть у других и тем самым урезаем их жизнь.

2 марта. Я был бы безнадежным глупцом, если бы не извлекал из жизни всего, что она дает нам каждый миг! Да, если я встречаю кого-нибудь на бульваре, я не спрашиваю его, как он поживает, мне на него плевать, я читаю ему стих, прочитанный мною или услышанный, сообщаю ему мысль, пришедшую в голову мне или другим; и, таким образом, наша встреча не станет обычным обменом банальностями, а превратится в нечто ценное, редкостное, добавит что-то к моей жизни… А ведь могла бы пройти бесследно! Я как бы открыл окно и вдохнул свежего воздуха.

10 марта. Моя родина — это там, где проплывают самые прекрасные облака.

12 марта. — В ваших «Естественных историях», — говорит Бернар, — есть первоклассные вещи и есть такие, которые мне не нравятся. «Летучие мыши», «Осел» — это великолепно. А «Гусеница» мне не нравится по тем причинам, по которым она нравится другим.

— В итоге — неплохо.

— Это рукоделье старой девы, удавшееся лишь потому, что вы, Жюль Ренар, искусный работник, но это фальшиво, надуманно, не просто, без души. Вебер мне сказал: «Тебе не нравится «Гусеница» потому, что ты не любишь деревни». Я ответил Веберу: «Я не люблю «Гусеницу» как раз потому, что люблю деревню, а «Гусеница» — кабинетная, каминная безделушка, нечто глубоко противоположное настоящему животному со своей жизнью и своим запахом»…

— В вас, Ренар, сидит священник. Вы еще не забыли первого причастия. Вы за мораль, чистоту, долг.

— Вы правы. Мне осточертели рогоносцы и ваши мудреные сонеты, которыми полна наша литература.

* Ревность, ссоры в дружбе — насколько это тоньше, чем любовные ссоры.

18 марта. Бойтесь образов, которые восходят ко времени Гомера, как бы они ни были прекрасны.

1 апреля. Когда он пьет в кафе с какой-нибудь супружеской четой, он всегда платит, чтобы его сочли за любовника.

8 апреля. Не нужно смеяться, пока мы остаемся на поверхности вещей, надо сначала войти в них. Смеяться надо изнутри вещей. Проще говоря, я не над всякой политикой смеюсь, потому что возможна и хорошая политика, которой я не знаю, но я смеюсь над политическими деятелями, которых я знаю, и над политикой, которую они делают у меня на глазах. Пусть смех будет не легкомыслен, а серьезен и глубок, пусть он имеет свою осмысленную философию! Смеяться над слезами может только тот, кто плакал сам. Смешными вещи бывают только время от времени, но ничто не бывает смешным вполне и навсегда.

Нужно смеяться только над прекрасными вещами, которые можно любить. Банальное не вызывает смеха. Прежде чем смеяться над великими людьми, надо научиться их любить всем сердцем.

Смех неуязвим, потому что он смеется и над самим собой, но он умирает сам по себе, если лица вокруг мрачны и задумчивы.

17 апреля. Интересно, что делает глаз, прикрытый веком.

* В пустыне она попросила бы стул, чтобы присесть.

21 апреля. Эредиа в одном салоне, торжественно брызгая слюной, воскликнул:

— Но «Афродита» Люиса — просто чудо! После Флобера не было написано ничего подобного. Это лучший роман за последние пятьдесят лет.

Тотчас же Поль Эрвье и Вандерем вышли из комнаты.

— Удивительные люди эти романисты, — сказал Эредиа. — Нельзя при них похвалить ни одного романа.

Но тут кто-то спросил:

— Скажите, Эредиа, а Пьер Люис писал также и стихи?

— О да, но, между нами говоря, напрасно, потому что стихи его — сама посредственность.

24 апреля. Катюлю Мендесу: «Иной раз мне кажется, что вы хлопаете меня по плечу и говорите мне: «Жюль Ренар, вам следовало бы совершить небольшое путешествие на Луну — это вас освежило бы». И я покорно отвечаю: «Неплохая мысль! Но как?» Нет, мы не способны кружить над собою, заглянуть в свое маленькое узкое существование, где временами стоит такой мрак.

После Корнелей и Расинов, великих людей мечты, пришли Лабрюйеры и Ларошфуко, великие люди действительности.

Нам мерзки шарлатаны, фокусники, лжегении, бахвалы и надутые рожи, которые разыгрывают из себя носителей идеала. Великий человек завтрашнего дня, тот, что завладеет всем нашим сердцем, — это писатель, у которого не хватит мужества написать двести страниц, то и дело не отбрасывая перо с воплем:

— Господи, каким дерьмом я занят! Каким дерьмом!

Больше не будет страстных. Будут развлекающиеся предатели. Страстные в любви! Что такое? В какой любви? Только потому, что кто-то спит с женщиной, со всеми женщинами, нужно воздевать к небесам руки? Вы предлагаете нам бесконечные вариации любовных спазм. Но, будь вы прокляты, прочтите же сначала хоть одну мысль Паскаля, и вы повернетесь спиной к самой распрекрасной голой девке. Никогда не поверю, что эта легкая усталость, пусть даже она возникает снова и снова, пока не доведет нас до могилы, содержит нечто в такой уж степени вдохновляющее.

24
{"b":"215106","o":1}