– Хорошо, тогда не сказка, а давно минувшая история. Евреев и мастерских уже нет, обвинять некого, поджигать нечего. Тот, кто подбросил эту бритву, наверняка хочет, чтобы мы пошли по этому следу.
Соберай тяжело вздохнула. Тем временем Мясницкий монотонно диктовал для протокола, что все поочередно вынутые им внутренние органы не имеют ни следов травм, ни патологических изменений.
– Проснись, Теодор. Сандомеж – международная столица ритуального убийства. Место, где обвинения в похищении детей и связанные с этим погромы случались так же регулярно, как времена года. Место, где зверская месть католиков вершилась под церковными хоругвями, где Церковь ее почти узаконила. Место, где до сегодняшнего дня в кафедральном соборе висит холст, изображающий умерщвление евреями католических детей. Как часть цикла о христианском мученичестве. Место, где сделано все, чтобы эту мрачную часть истории замести под ковер. Господи, как подумаю… просто омерзительно…
Шацкий смотрел на секционный стол, теперь Мясницкий не прикрывал его собой, а на боковом столике вскрывал внутренние органы Эльжбеты Будниковой. В отношении увиденного Шацкий не употребил бы слово «омерзительно» – мертвое тело со свисающей по бокам кожей, выпирающими из грудной клетки белыми окончаниями ребер было ужасно, но не омерзительно. Смерти в ее завершенности свойственна физиологическая элегантность. И спокойствие.
– Омерзительно, что кто-то пытается это связать с Элей и Гжесеком.
Он посмотрел на нее вопросительно.
– Гжесек всю жизнь воевал с этим суеверием, считал необходимым говорить о нем как о черной странице нашей истории, а не как о своего рода эксцентрической традиции предков. Долгие годы добивался, чтобы сняли холст или, по крайней мере, повесили рядом памятную доску с надписью, что эта картина остается здесь как предостережение, как напоминание о польском антисемитизме и о том, к чему приводит ненависть.
– И что?
– Церковь подобные дела устраивает по-своему. Холст не сняли, доску не повесили. А когда об этом заговорили во всеуслышание, закрыли занавесочкой, на занавесочку нацепили портрет Папы Римского и сделали вид, что проблема решена. Будь это не полотно, а мозаика на полу, уж точно прикрыли бы ковриком.
– Очень интересно, но не суть важно. Тот, кто подбросил ритуальный нож, хочет, чтобы мы этим занялись. Холстами, историями, легендами. Чтобы мы таскались по костелам, торчали в читальнях, толковали с учеными. Это ложный след, не сомневаюсь. Я лишь боюсь, что дезинформация хорошо продумана, а тот, кто готов разбиться в лепешку, дабы завести нас в дремучий лес, может оказаться настолько дошлым, что нам преступления не раскрыть.
Подошел Мясницкий, держа в огромной лапище пластиковый пакет с небольшим металлическим предметом. Фартук на нем был поразительно чист, почти без следов крови.
– Мой ассистент ее зашьет. Выйдем-ка, надо поговорить.
Кофе, который они пили из пластиковых стаканчиков, был настолько отвратителен, что рано или поздно все пациенты должны были оказаться в отделении желудочно-кишечных заболеваний. В этом Шацкий не сомневался. Мясник – у него и вправду было такое прозвище – переоделся. В серой водолазке он выглядел как большой валун с розовым мячом наверху.
– Я вам потом все в точности опишу, но дело практически ясно. Кто-то перерезал ей горло очень острым, прямо-таки хирургическим инструментом. Но не скальпелем и не лезвием, поскольку разрез очень глубокий. Большая бритва, которую вы мне показывали на фотографиях, тут бы пришлась к месту. Произошло это, когда она была еще жива, но, видно, потеряла сознание, иначе бы защищалась, и не выглядело бы все, – он подыскивал слово, – так аккуратно. Ясно, что была жива, поскольку в ней нет крови. Прошу прощения за подробности, но если человек жив, то в момент рассечения шейной артерии в кровеносной системе еще какое-то время сохраняется давление, благодаря чему можно выпустить из организма всю кровь. Эта кровь запеклась у нее в ушах – наверно, в момент смерти она висела вверх ногами, как, – на лице у Мясника появилось болезненное выражение, – как, прошу прощения, корова на бойне. Что за выродок?! А потом он не пожалел усилий и обмыл ее. Она, поди, была вся в крови.
– Нужно искать кровь, – решил Шацкий вслух.
– И еще стоило бы узнать, что это такое, – сказал Мясник, протягивая им пластиковый пакет. Шацкий присмотрелся, сглотнул слюну – от пакета исходил мясной запашок прозекторской. Внутри лежал металлический значок диагональю около сантиметра, такие носят на куртке или лацкане пиджака. Но не с булавкой, а с толстым штифтом, на который изнутри накручивается небольшая гайка. Выглядел значок старым. Соберай склонилась, чтобы рассмотреть вещественное доказательство, и рыжие волосы защекотали Шацкому щеку. Они пахли ромашкой. Прокурор взглянул на лоб в морщинках сосредоточенности, на обилие веснушек, которым удалось вырваться из-под макияжа на свободу. Было в этом что-то трогательное. Рыжая девчонка, которая давно выросла, но все еще прячет веснушки на носу.
– Я где-то это видела, – заметила она. – Не помню где, но наверняка видела.
Значок был красным, прямоугольным. Без каких-либо надписей, один лишь белый символ в виде стилизованной буквы S, два коротких отрезка примыкали к длинному под прямым углом – идеальная половинка свастики с той лишь разницей, что от нижнего короткого конца вверх отходил маленький отросток.
– Она его сжимала в кулаке. Пришлось сломать пальцы, чтобы достать, – сказал Мясник как бы самому себе, мягкий взгляд его голубых глаз остановился на чем-то за окном, по всей видимости, на одной из старых башен Сандомежа.
Зато Шацкий засмотрелся на симпатичный профиль недотроги Соберай, на морщинки вокруг глаз и в уголках рта, которые говорили, что она любила смеяться и что у нее сложилась жизнь. И он задумался: почему Буднику не хотелось, чтоб его допрашивала Соберай? Чтоб не причинить ей боль? Бред. Чтоб она чего-то не заметила? Тогда, чего именно?
5
Когда в морге ассистент Мясника запихивал скомканные газеты в белое мертвое тело любимицы всего Сандомежа, прокуроры Теодор Шацкий и Барбара Соберай сидели на диване в кабинете своей начальницы и жевали по третьему куску шоколадного торта, хотя и второй ели без всякого удовольствия.
Они рассказали о допросе Будникa, о вскрытии, о значке со странным символом и ноже, который, по всей видимости, был инструментом для ритуального убоя. Лучась материнской улыбкой, Мися внимала им, не прерывала и лишь изредка – чтобы помочь повествованию – вставляла нужное словечко. Только они закончили, как она зажгла ароматическую свечу. Благоухание ванили вместе с наплывающими из окон сумерками и янтарным светом лампы на рабочем столе породило уютную праздничную атмосферу.
Шацкому захотелось чаю с малиновым соком, но он засомневался, не зайдет ли слишком далеко, если попросит.
– Когда наступила смерть? – поинтересовалась Мищик, извлекая крошки из своего мягкого, вскормившего, надо полагать, не одного ребеночка бюста. Шацкий сделал вид, что не замечает этого.
– Тут не все ясно, разброс довольно большой, – отозвался он. – Как минимум пять-шесть часов, если принять во внимание трупное окоченение. Ее убили не позже часа ночи вторника. А самое раннее? Патологоанатом утверждает, что смерть могла наступить и в Великий понедельник. Кровь из тела была выпущена, что не позволило сделать вывод на основании трупных пятен. Стоял жуткий холод, а значит, и процесс гниения еще не начался. Узнаем больше, если окажется, что кто-то ее видел. А пока принимаем в расчет время от момента, когда она вышла из дома в понедельник, до полуночи следующего дня. Предполагая, естественно, что Будник говорит правду. С таким же успехом она могла быть мертвой уже в воскресенье.
– А он говорит правду?
– Нет. Не знаю точно, когда он врет, но всю правду наверняка не говорит. Сейчас он под постоянным наблюдением, посмотрим, что покажет обыск дома и участка. Пока что – он наш главный подозреваемый. Уже один раз нас провел, да и алиби у него нет. Может, она и в самом деле была святой, но у них явно не все хорошо складывалось.