Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Улицы печников, плотников, шубников и пимокатов… А живущие на окраинах крестьянствуют. Который уже век ничейные крестьяне… С осанкой слегка недоверчивой и независимой. Озимые выстаивают тут не всякий год, но иногда хлеб родится богатый и тогда падет в цене, но голода не знают. Порадовала Бакунина свобода обращения здешних жителей с чиновниками. Забитости новых поселенцев дивятся, их не считают за равных и роднятся только уже с выросшими тут их детьми. Зауральскую Расею, от которой бежали — кто поколение, кто десять колен назад, — не жалуют. Эх, Сибирь, жить бы здесь, если б еще на свободе, не ходить отмечаться у урядника…

Правда, генерал-губернатор Сибири Муравьев, человек радушно-иронично-жестковато-светский (насаждает в городе приличные мундиры и фраки у чиновников вместо неких прежних полуармяков, чтение газет и ежегодные балы, а также строительство дорог в крае), признал в бывшем государственном преступнике Бакунине отдаленного родственника, что избавило его от слишком дотошного надзора.

— Как-то вам в местах, можно сказать, обетованных и свободных? — осведомился у Михаила Александровича почтмейстер из дворян, раскланявшись с ним на улице.

Фигура приезжего была «овеяна». Почтовый чиновник Стратонов, недурно завитой щеголь, подростком в гимназии слышал о запрещенном к упоминанию баррикадисте в те годы в Европе. Слышал еще, что знаменитый возжигатель казнен, а то ли умер.

Бакунин набычился в ответ и, как передавали потом в десятке здешних «приличных» домов, был вообще нелюбезен:

— Свобода неделима, нельзя отрезать часть ее, не убив целого!..

Стратонов не предполагал вдаваться в подробности — и заспешил.

Позади у иркутского ссыльного семь лет Петропавловской крепости и Алексеевского равелина, недавней амнистией Александра II дальнейшее заключение было заменено для него ссылкой в Сибирь. У Бакунина после крепости львиная седая шевелюра, глухая борода, усы и баки, немного оплывшие черты и тяжелый, почти безразличный ко всему взгляд, по временам становящийся растерянным или опасно азартным. Он устал, потерял направление, вырванный из прежней своей жизни. У него припухлости-жгуты под глазами от испорченного сердца.

…Еще этнографически занятное: отношение местных к сосланным. Народ тут основательный и не так чтобы слишком простой в обращении, не спешит открывать себя с наскока. Людей, сосланных «за мнения», слегка боятся, но сочувствуют им.

— Эк барин, говоришь, скоро в деньгах надоти не будет? У самого, поди, нету! — сказал Бакунину торговец на рынке — не с проступившим сейчас же презрением, как у лавочников в Москве, а посмеиваясь и любопытствуя, и продать подешевле за хорошую байку готов, хотя и не прошено о том. Необычные люди тут не странны.

Толковые чиновники, ревизуя край, пользуются сведениями от «политических» для проверки того, что сообщают власти.

Вот также занимательная фигура — его квартирная хозяйка Аграфена Харламовна.

Дом у нее не из самых исправных, зато житье непритязательное, что и требовалось ему сейчас. Бакунину после каменной ниши в камере было бы дико в чиновничьем доме с чайным пансионом и горничными. Она — извозная вдова, ей лет за сорок, но лицо у нее еще молодое, белое, с местной скуластостью, глазок бойкий. Смышленая, все-превсе понимающая. Про Пугача слышала давнее (даже неожиданно в здешней глуши), говорит: «Вот бы у нас пошел! Государство б поставили, не выдали…» Побольше бы таких. Варенец вносит в его комнату — смотрит жалостливо, у русской женщины это необидно выходит. Посоветовала хвойного отвара попить — расшатанные в тюрьме зубы спасать.

Больше Бакунину перемолвиться не с кем. Со здешним «светом» у него не заладилось. «Туземное» общество, кажется, ждало от него разоблачений всесильного генерал-губернатора. Есть тонкое сладострастие холуйства: желать уязвить чужими руками, самим же по праздникам с утра ожидать в передней, чтобы поздравить графа и его семейство; считали, что сосланному терять нечего… Формально честные, они желали бы навести порядок чьими-то усилиями, а иные из них клали в карман средства, отпущенные на размашистые начинания Муравьева, — кто уж разберет здешние дела без следственной комиссии, да и той пришлось бы распутывать долго. Безусловными были только обвинения в том, что Муравьев деспот. Но и талантище… Обеспокоенный что-то оставить после себя в Сибири. Нужно, нужно будить этот край! Бакунин теперь раздражал местное общество по двум причинам: без поясных поклонов входил к генерал-губернатору и — боялись его разоблачений в свой адрес…

Так и тянулось. Один.

Он как-то все не мог примениться к обыденной жизни… Она оказывалась словно бы не по росту великану с саженными плечами, рассеянными и сосредоточенными выпуклыми глазами. Понятнее и проще было в равелине: ключник Евгеньев — его ожесточенный гонитель, да боится подходить близко, а малорослый Хрипотьев, из мордвин, втихомолку иной раз окажет снисхождение, с ним можно было переброситься словом. Жизнь в целом оказалась для него отвычной. Надо было заново учиться ей.

Какие-то всё неприятные открытия вокруг. Кропотливый быт, которого он раньше почти не знал и от которого не ускользнуть… Между тем человек — не только животное (да что там, в довольно высоком смысле: должен выжить) и не только мыслитель, человек — бунтарь! Но не было теперь выхода для этой стороны его натуры. Как и для способностей к музыке, математике, рисованию — зачем они здесь? Разве что для себя самого, малая отдушина. Самообман… Были связаны руки, и не видно поля для деятельности в том его, заветном смысле.

А ведь была в нем подлинная страсть к агитации (насмешливый Сазонов даже говорил: к «демагогии»). Но ведь анархизм, послушайте, из чего-то же он проистекает — из противоположности таким, считает Бакунин, догматическим и жестким системам, как учения Сен-Симона и Фурье, регламентирующим для возможного светлого будущего даже то, как называть домашних животных… Такое взнуздывание человека, давно сказал себе Михаил Александрович, — вещь не русская и более того — не революционная. Так пусть победит красноречивейший и слушатели сами выберут вероучение! И он побеждал… Что же касается доводов о рискованных последствиях его «расшатывающей» пропаганды, то жизнь мудра и сбалансирует. Нужно лишь сдвинуть ее с места! Как вот было у них в сорок восьмом. Он помнит, как он сам и прочие баррикадисты спали тогда по четыре часа в сутки, агитировали и сражались, превратили префектуру мсье Коссидьера в неприступную крепость. О, это была красивая революция!

Здесь же, в Иркутске, в пятьдесят шестом, единственное занятие, которое дает ему что-то вроде самоуважения, — уроки за малую плату двум юным существам — дочерям чиновника-поляка. Им восемнадцать и семнадцать.

Тогда и случилось с ним…

Старшая была как бы киска вкрадчивая, поклонница Гарибальди и с претензией на взгляды, но вскоре вышла замуж за красноярского прокурора: жизнь есть жизнь, и нужно достигнуть какого-то общественного положения. Семейство Квятковских было почти нищее, обе ученицы ходили в домовязаных шалях, и старшая — более светская Софи — снимала перед приходом Михаила Александровича валеночки.

Однажды у него почти в шутку возникла мысль посвататься к младшей — Антонии.

Он? И может быть связан напрочно с женщиной?.. Он, не знающий, что будет с ним завтра, и не располагающий собою вполне? Правда, были ведь женаты Белинский и Герцен, вспомнил он. Дальше ему подумалось: разве что, если бы это нужно было ей… Квятковские бедны, но Антося может сделать хорошую партию, зачем ей? Она стройная, с прозрачной юной белокуростью волос и — словно бы так же — кожи; она однажды у него лацкан на сюртуке поправила (был в самом деле весьма смятый), и это вышло у нее не насмешливо.

Вдруг нахлынуло: он хотел бы, чтобы ее пальчики прикасались! Не влюблен до затмения, нет. Но испытывает нежность. Она напоминала ему давнишнее…

Т а походила на наклоненную ивовую ветку или на воду ручейка — на что-то стройно текучее и податливое, и то же ощущение чистоты исходило от нее. Единственная, в которую, кажется, и был влюблен Бакунин за всю жизнь…

51
{"b":"214297","o":1}