Девочка работает здесь скорее всего потому, что работу не может найти ее мать. Работницкая биржа — как бы чистилище для потерявших место. Чтобы устроиться, нужна рекомендация и бодрый, здоровый вид. Там охотно нанимают подростков. Правда, им платят две трети или половину положенного. К двадцати пяти годам эта девочка будет выглядеть как ее мать, — домыслить судьбу нетрудно…
Герцен помнит биржу в Челси, на которую спозаранок стекаются толпы безработных. Нанимателей немного. Они с невидящими взглядами обходят обитателей трущоб, приложивших все усилия, чтобы не казаться сошедшими с круга. Вот немолодая женщина с узловатыми пальцами текстильщицы выставляет напоказ приличные еще ботинки, взятые у кого-нибудь напрокат, и прикрывает пледом свою ветхую юбку, у нее нет пальто. Улыбается черными зубами — от дешевых белил с примесью свинца, который портит зубы. Вот подросток (моложе Саши) приподнимается на носках и уверяет, что ему почти пятнадцать.
На фабрики и биржи Герцена сопровождал представитель здешнего республиканского клана. Но на границе работницких кварталов и ночлежных домов с ним прощался: что толку видеть известное, да он не советует и Герцену — там небезопасно.
Александр Иванович полагал, что видел нищету. Но такую… Это была не та бойкая и из последних, может быть, сил, но жизнерадостная нищета, что в Италии или в Париже. В здешнем промышленном гиганте, при определенности английского социального размежевания, все выглядело непреложнее и отчетливее: были почти выжатые — и выжатые совершенно…
Герцен приходил на здешние нищие окраины снова и снова. У него появились тут знакомые. К примеру, пьющая старуха Лизбет (на ист-эндском жаргоне ее имя звучало так), что ожидала его каждый раз у входа в квартал в надежде получить от него несколько пенни. И она же потом сопровождала его на некотором расстоянии в паб. Скоро рядом с ней стала выстраиваться целая очередь просителей.
Несколько раз со старухой приходил рослый, до предела изможденный человек с извилистым шрамом через все лицо и с грудной малышкой на руках. Герцен узнал, что он участвовал в движении чартистов, лицо его пострадало при разгоне демонстрации, а в 48-м году в числе других он был выслан из Лондона — выволакивать на себе тачки с известняком в карьере на каторжных работах, где он надорвал внутренности. По возвращении в Лондон не может найти работу. В нем был виден также глубокий психический слом. В этом огарке человека вспыхивала порой глухая агрессивность, лицо его с заострившимися чертами передергивалось. Это был зять старухи. Дочь же ее умерла без медицинской помощи в родах. Он повсюду ходил с малышкой на руках. И с нею ввязывался в драки.
Он протянул ее однажды, в особенно холодное январское утро, навстречу Герцену, прося еще несколько пенсов на дрова. Девочка была мертва…
Александр Иванович видел их жилище. Тут не поможешь никакими вспомоществованиями… Что толку в доставляемых им сюда одежде и одеялах? С дырявой крыши текло, красная зловещая плесень расползалась по стенам. В углу делили краденое. Старший по ночлежке, ответственный перед владельцем помещения, жестоко избивал и выбрасывал на улицу подростков, если те не имели двух пенни за место на нарах. На выходе из квартала не раз очищали бумажник Герцена, явно удивляясь, что он приходит снова…
Он не знал, зачем он приходит сюда. Разве что избавить от ночлега под открытым небом десяток бедолаг… Здесь было в самом деле небезопасно. Вид человека в приличном макинтоше раздражал жителей трущоб. Но не рядиться же бог весть во что, чтобы явиться сюда, — было бы унизительно, да и тогда не сравняться со здешними обитателями. Все равно не скрыть, что он как бы из другого мира…
Были ночлежки и еще более страшные. Куда старуха Лизбет, которая не боялась ничего, кроме своего впавшего по весне в буйную горячку зятя, опасалась заглядывать. Оттуда изредка выбирались по очереди уродливые женщины и бродяги, имеющие на несколько человек одну одежду. Они могли раздеть и ограбить в сумерках других здешних жителей. Пьяная старуха Лизбет, все же имевшая как вдова погибшего под Ватерлоо солдата крошечную пенсию, презирала их и еще больше ненавидела. Ист-эндские обитатели не отличались терпимостью друг к другу, здесь также было свое расслоение.
Грязные стены и тряпье в углу. В нем копошились дети. Ударил в нос запах мочи. Озлобленно щерились люди, встревоженные полосой света из распахнутой двери… Герцен прикрыл дверь в ночлежку «отпетых».
…Недавнее происшествие в Лондоне: отчаявшийся бродяга перерезал себе горло. Его вылечили в госпитале, судили — и повесили за самоубийство! Приведение приговора в исполнение было затруднено еще не зажившей раной, но осилили.
В мозгу Герцена билась потерянная и угрюмая мысль: как грязен человеческий зверь! (Больше относилось не к этим здешним обитателям…) Земной шар — неудавшаяся планета или безысходно больная… Дики казались после Ист-Энда респектабельно одетые люди в омнибусах.
Сын тревожил и радовал его своей горячностью и нервной подвижностью, в нем были восприимчивость и талантливость буквально ко всему. Но и хрупкость, опасность срывов. Он рисовал и неожиданно стал самостоятельно подбирать мелодии на скрипке. Первым отлично освоил английский, как когда-то десятилетним ребенком — французский и итальянский. Воспитание Саши шло вполне верно, считал Александр Иванович, как в свое время и его собственное, то есть бессистемно, вольно.
— АИ! Послушай… — Саша вошел со скрипкой.
«АИ» — это было возникшее у них в последнее время, когда сыну исполнилось четырнадцать, а отец был уже не молод, имя, слитое из инициалов Герцена.
— Наверное… Моцарт?
— Нет, не скажу, пока сам не отгадаешь! Старый Роджер и то знает…
Роджер был тот отказавшийся от дарового жалованья и маячивший в дверях швейцар. Еще у них в доме жила неизбывно неприкаянного вида Трина, горничная из Германии, трудно объяснить, почему нанятая Герценом, который теперь, после Гервега, с неприязнью относился ко всему тамошнему, вдобавок взятая им вопреки намерению иметь слугу-мужчину, исходя прежде всего из ее плачевного положения потерявшей место горничной: ей было под пятьдесят, она не знала английского, и ее никто бы не нанял на здешней бирже, кроме Герцена… И вот теперь он терпел в доме немецкую речь… Роджер же был почти любим Александром Ивановичем за невозмутимое молчание.
Старый швейцар знал, что сочиняет миниатюры сам юный сэр Александр. Знал о том и Герцен. Он хотел поощрить сына Моцартом. Позднее это увлечение у Саши прошло.
Он кончил играть, и его живое лицо, бывшее только что восторженным, стало почти неподвижным и словно бы осунувшимся. В нем были часты перепады — от горячности к поникшим плечам и застывшему лицу. Вот ведь что, не в первый раз подумал Александр Иванович: его сын одинок в огромном доме с пожилыми слугами… Герцен уже привык сознавать себя затерянным и чужим, всем чужим: что делать, друзей у него тут не предвиделось. Однако для сильного — одиночество и есть нечто близкое к подлинной свободе, говорил он себе. Сыну же плохо без сверстников. В здешнюю жизнь трудно включиться иностранцам — и у Саши нет товарищей. Но вновь: что же делать?! Вот скоро приедет Тата с младшею…
И все же права была Натали, в который раз вспомнил он: их Саша защищеннее Таты. (Как, наверное, трудно будет здесь ей!) Сын, переимчив, тут спасительное для него. В Италии, например, он скоро стал боек и смугл, мгновенно усвоил произношение, даже мимику; и в Лондоне за полгода неразрывно привык к зонту, хвалит ростбифы и, капризничая, выпрашивает пива.
— Однако же, Саша, покажи ученический лист! — вспомнил он об учебе сына.
Он занимался на дому с учителем из австрийских эмигрантов. Отдать его, такого болезненного в детстве, в здешние закрытые школы с неотапливаемыми спальнями и с телесными наказаниями было невозможно. К тому же для него, сына иностранца, была бы доступна только школа с невысоким уровнем обучения.