Он повторял ее многократно, никогда не сбиваясь, не путаясь в деталях:
«Я очень хотел, чтобы у меня появилась дочка. Дети продавались в специальном магазине.
Ну, стал я денежки копить. Копил, копил…
Пошел в магазин.
Детей много! Разных. Но все не те. Мне нужны была ты. Такая кудрявенькая, глазастенькая, красивенькая.
Мне продавщица приносит разных детей, а я все отказываюсь: нет, я ищу свою девочку.
И вдруг вижу: на самой дальней полочке: ты! Именно такая, какую я искал. Моя доченька!
Я говорю:
– Дайте мне, пожалуйста, вот этого ребенка.
А продавщица отвечает:
– Это самая дорогая девочка в нашем магазине. Вы не сможете ее купить. Денег не хватит.
Стал я деньги считать. И вот же как повезло: у меня оказалось ровно столько денежек, сколько требовалось. Копейка в копейку.
– Что ж, – говорит продавщица. – Тогда платите и забирайте вашу девочку.
Я тебя взял и думаю: а как же я тебя понесу домой, у меня же денег на одеялко не осталось. Ничего! Придумал. Достал из кармана носовой платок – вот такой, видишь? Завернул тебя, прижал к себе и домой понес, самую красивую, самую дорогую…»
Вот это я понимаю – история! Все до последней копейки отдал за меня папа! И почему? Потому что я – та самая! Его девочка!
Эти папины рассказы незаметно, но прочно создавали во мне очень важное для каждого человека осознание собственной нужности и значимости.
Недавно прочла у Макса Фрая: «… Я с рождения абсолютно уверен, что совершенно замечателен сам по себе и никакая дурная репутация мне не повредит! То есть, я слишком люблю себя, чтобы утруждаться попытками самоутвердиться».
Да, правда. Всё так. Любовь папы рождала у меня веру в себя. Эта вера не подпускала близко отчаяние или уныние в самые тяжкие моменты моего существования.
Примечательно: мама в этих увлекательных повествованиях не фигурировала совсем. Но меня это не смущало. Я верила папе, потому что верила очевидной силе его любви.
Да и поразительное сходство между нами восхищало и умиляло окружающих: «Вот это да! Папина дочка! От макушки до пяточек – все папино!»
От папы шло ощущение мощной жизненной силы. Мягкий, спокойный, уравновешенный человек. Во многом – созерцатель.
Я потом спрашивала себя: почему он всегда казался мне безусловным победителем? Ответ прост: он и был победителем, прошедшим всю войну. От многих фронтовиков шла эта сила.
Я без внутренней дрожи не могу смотреть хронику подписания германской капитуляции. Выходит маршал Жуков. И – вот! То же ощущение… В нем – сила.
Если забираться далеко… Есть у Пушкина стихи, которые рождают это же чувство. Помните «Полтаву»?
…Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как Божия гроза.
Идет. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой огонь, дрожит.
Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могущим седоком…
«Могущий» – это невозможно не ощутить – и человеку, и зверю… Сила, исходящая от «могущего», не требует особой демонстрации. Она просто есть. Сама по себе. Вот этой силой – только ею – дается любая победа.
Этой силы фронтовиков-победителей, видно, и испугался Сталин после войны. Ее и повелел придавить, затоптать, уничтожить. Отсюда и репрессии…
Мы, родившиеся после войны, дети фронтовиков – выживших, выстоявших, преодолевших испытания – мы несем в себе их силу. Мы – дети Победы.
Эта папина сила держит меня и сегодня.
Мама
От мамы тоже исходила сила. Сила тех самых «женщин в русских селеньях», воспетых Некрасовым.
Но сила русского народа в большевистские времена на корню подрубалась богоборчеством. Душа народная испепелялась всеми возможными способами: беспросветной нищетой, войнами и – главное – разрушением основ существования каждого народа: уничтожением общей веры.
В России издавна устроено отношение к человеку: молчи и терпи, раб.
Можно тысячи раз провозглашать свободу. Но до нее надо дорасти. Нашему народу никак не дают дорасти до бесстрашия. Обычного, бытового, не бесстрашия воина, что смотрит, не отшатываясь, в глаза смерти, потому что – готов уже на все. Этого у нас хватает. А вот не бояться идти своей дорогой, не бояться начальства… Тут рабство многовековое и просыпается…
И все же… В самые тяжкие крепостные времена было то место у русского человека, где получал он силу жить дальше. Храм. Молитвы, псалмы, Святое Причастие… И каждый, самый маленький в общественном отношении человек, знал: он создан по воле Божьей, по Его образу и подобию.
Вот почему большевики так яростно и злобно уничтожали, растаптывали веру. Им нужны были настоящие рабы. Не люди – Божьи создания, а полые внутри, человекоподобные существа…
Вот у Некрасова:
Три тяжкие доли имела судьба,
И первая доля: с рабом повенчаться,
Вторая – быть матерью сына раба,
И третья – до гроба рабу покоряться,
И все эти грозные доли легли
На женщину русской земли.
Жаль, что поэт не знал, каково будет жить женщине русской земли в обезображенном, обезбоженном мире не столь уж далекого будущего его Отчизны.
Сила русской женщины становилась стихийной, как сила огромного корабля, плывущего без руля и без ветрил…
Если говорить просто, в советские времена на женщине лежала обязанность не только рожать и поддерживать дом, но и на равных с мужчиной участвовать в добывании средств на жизнь. Декретный послеродовой отпуск – меньше двух месяцев. А там – крутись, как можешь. Но на работу выходи. Дома ребенок. Его надо кормить… Ночью он вопит. Вставать рано…
Я все понимаю. Но ребенку от этого не легче. Он не в курсе, что и как устроено в государстве. Ему бы как-то на собственные вопросы ответить: «Зачем я здесь» и «Просыпаться ли, когда чувствуешь смертельное удушье».
Эпизод.
Мне примерно полтора года.
Ночь. Я стою в своей кроватке с веревочной сеткой. Прошусь на горшок. Папы нет. Мы с мамой одни. Она спит, а я нет. Я зову ее. Она спит.
Я кричу, плачу, прошусь.
Мама слышит. Она проснулась. Но не встает ко мне.
Она говорит:
– Писай в кровать!
(Сейчас я знаю – работала, училась, уставала нечеловечески… А тут я… Но – откуда это? «Писай в кровать!» Она же к человеческому детенышу обращается, наделенному душой, разумом…)
– Писай в кровать!
А я этого не могу! У меня уже есть собственное достоинство. Я себя уважаю.
Мама не встает.
Я захожусь в крике.
Тогда она вскакивает, рывком вытаскивает меня из кроватки и тащит в другую комнату. В той комнате пол каменный, серый в белую крапинку.
Разгневанная, мама сдирает с меня ползунки и, держа на весу, приказывает: «Писай!»
Я ощущаю жуткое унижение. Мать заставляет меня делать то, чего делать нельзя человеку.
Но я уже не могу сдерживаться. Писаю на пол.
Душа моя заледенела от ужаса. Чудовищное противоречие: именно мать принуждает меня совершать то, что запрещено.
И вот до сих пор я не понимаю: почему ей легче оказалось тащить меня в другую комнату, унижать? Ведь гораздо проще было посадить меня на горшок в кроватке…
С этого эпизода возникло в моей душе серьезное опасение в отношении матери. Какое-то подобие сомнения: «А умеет ли она любить?»