Итак, он схватил мой саквояж и поспешил прочь, а мне осталось только за ним последовать. В холле он взял подсвечник и зажег свечу от огня в камине, пояснив, что газ имеется только на первом этаже. Затем он запрыгал вверх по лестнице, а я, почти в полной темноте, поплелся сзади. Он дождался меня на площадке, загроможденной стоячими часами, так что для нас обоих едва хватило места. Когда мы одолели последние несколько ступеней, Остин толкнул дверь и продемонстрировал мне уютную заднюю комнатку, которая служила ему кабинетом. Переднюю, большую комнату он – с явной самоиронией – назвал гостиной.
Мы прошли еще марш чудной старой лестницы, ступая по голым доскам (поношенный ковер был постелен только внизу), и Остин распахнул передо мной дверь спальни со словами:
– Надеюсь, проклятые колокола тебя не потревожат.
– Я успел к ним привыкнуть, – заверил я, – за тридцать-то с лишним лет.
Комната, где половина потолка была наклонной, напоминала каюту корабля, тем более что пол тоже был отнюдь не прямой, а окна – крохотные.
Остин вышел, давая мне возможность распаковать вещи и умыться. Пахло затхлостью: видимо, комната некоторое время пустовала. Я открыл окошко, и внутрь полился обжигающе-холодный, отдающий дымом воздух. Поблизости неясно маячил в завихрениях тумана собор, и казалось, будто он движется. Со стороны Соборной площади не доносилось ни единого звука. Продрогнув, я закрыл окно. Маленькое зеркальце над умывальником было затуманено; я протер его носовым платком, но отражение осталось неясным. Рядом с умывальником лежал кожаный дорожный несессер с инициалами «О. Ф.», знакомый мне со времен колледжа. Выглядел он ничуть не более изношенным, чем тогда. Распаковав вещи и умывшись, я предался мыслям о том, как изменился Остин. Он и прежде был не чужд театральности, но теперь, казалось, пристрастился к ней еще больше – как будто намеренно. Я вновь задал себе вопрос, зачем он меня пригласил: не для того ли, чтобы замолить грехи двадцатидвухлетней давности?
Как же, не роясь в прошлом, дать ему понять, что я его не виню?
Спустившись, я застал Остина в кухне; он крошил лук. Он оглядел меня с загадочной улыбкой и чуть погодя спросил:
– Где же мой подарок?
– Ох, какой я дурак. Вынул его из саквояжа и положил на кровать, чтобы не забыть. Пойду принесу.
– Потом. А сейчас отправляйся в собор. Ужин будет готов через двадцать минут.
Я послушался его. На Соборной площади я увидел двух мужчин, поспешно выходивших из двери южного трансепта, как раз напротив дома Остина. Вероятно, только что закончилась вечерня. Я вошел и, только когда за мной захлопнулась тяжелая дверь, поднял глаза; мне хотелось в полной мере ощутить трепет, который охватывал меня всякий раз при входе в древнее сооружение, где я раньше не бывал.
Хор, словно ждавший моего прихода, внезапно затянул песнопение а капелла: высокие мальчишеские голоса парили над низкими мужскими, сплетаясь в единство, которое напоминало гармонию между идеализмом и реальностью. Голоса звучали приглушенно, и где находились хористы, оставалось только гадать. Я не ожидал услышать пение в столь поздний час.
В огромном здании царили почти полная тьма и холод – снаружи и то было теплее. В воздухе стоял застарелый запах ладана, и я вспомнил, что здешний настоятель тяготеет к Высокой церкви. Глядя себе под ноги, я двинулся по каменным плитам – настолько изношенным в середине, что они напоминали мелкие суповые миски. Достигнув центра собора, я обернулся и поднял голову: передо мной открылась длинная перспектива нефа с рощей толстых стволов-колонн, чьи ветви вплетались в замысловатое кружево перекрытия. В далеком западном торце, подобно темному озеру под затуманенной луной, ловило своими неровными стеклами вспышки газового света окно-роза. Редкие лампы лишь помогали оценить масштабы арок. Насладившись этим зрелищем, я задрал голову и бросил взгляд на своды. Ощутив свежий аромат дерева, я представил себе, как семь с половиной сотен лет назад были подняты на высоту сто двадцать футов эти тяжелые балки и громадные каменные блоки. Подумать только – когда-то это древнее здание выросло над низкими городскими крышами, поражая взгляды своими размерами и новизной. Поистине чудесно, что оно пережило почти нетронутым гражданские войны эпохи Генриха VI, уничтожение аббатства, а также артиллерийский обстрел при осаде 1643 года.
Голоса замерли, наступила тишина. Я обернулся, и мой взгляд натолкнулся на нечто чудовищное: в трансепте громоздилась новая органная галерея – неохватная и безобразная. Сияя металлическими трубами, полированной слоновой костью и черным деревом, она больше всего напоминала гигантские часы с кукушкой, привидевшиеся в кошмарном сне.
И новый шок: до моего слуха донеслись резкие возбужденные голоса, источник которых в этом гулком пространстве невозможно было определить. Взойдя по'ступеням в алтарную часть храма, я различил в дальнем конце огоньки. Вновь раздались крики и музыкальный звон лопат, ударяющих о камни; огромное здание, казалось, воспринимало и поглощало все звуки, как почти восемь сотен лет поглощало человеческие радости и печали. Обогнув ряды сидений, я обнаружил троих работающих мужчин – вернее, работали только двое, а третий руководил. Пар от их дыхания клубился в свете двух фонарей; один стоял на полу, другой был нахально водружен на епископское надгробие.
Рабочие, вывернувшие несколько больших каменных плит, были молодые и безбородые, а их старший начальник, с пышной черной бородой, важный и сердитый на вид, походил на пирата. Но меня больше заинтересовал высокий старик в черной сутане, который наблюдал. Ему было никак не меньше семидесяти – вероятно, он родился еще в прошлом веке; с большими мешками под глазами и с глубокими складками на впалых щеках, он походил на человека, который уже не один десяток лет переживает ужасную обиду, некогда ему нанесенную. Глядя на его высокую фигуру и гладкий безволосый череп, я готов был подумать, что он не человек, а ожившая – вернее, обретшая некое подобие души – частица собора. Его рот, вытянутый в ровную горизонтальную линию, хранил неодобрительное выражение. Я подошел и обратился к старику:
– Не будете ли вы так добры объяснить мне, что они делают?
Он покачал головой:
– Творят бесчинство, сэр.
– Вы церковный служитель?
– Главный, причем уже двадцать пять лет, – с меланхолической гордостью отвечал старик, выпрямив спину.– И ту же должность отправляли мой отец и дед. И все мы в отрочестве пели в хоре.
– Правда? Замечательная династия. А следующее поколение?
Его лицо потемнело.
Моему сыну это безразлично. Печально, когда твое собственное дитя пренебрегает делом, которому ты посвятил всю Жизнь. Вы меня понимаете, сэр?
– Могу себе представить. Хотя у меня самого детей нет.
– Очень жаль, сэр.– Голос собеседника звучал серьезно.– Это, должно быть, очень печалит вашу жену и вас, вы уж меня простите за такие слова.
– Жены у меня тоже нет. Прежде была. Я... то есть...– Я замолк.
– Тоже очень жаль, сэр. Мне недолго осталось ходить по земле, но меня утешает, что я оставлю после себя троих прекрасных внуков, точнее – троих внуков и двенадцать правнуков.
– Вас можно поздравить. А теперь не расскажете ли мне, что здесь творится? Если вы проработали в соборе столько лет, вы должны знать это здание вдоль и поперек.
– До последнего уголка, сэр. И мне больно видеть, как его кромсают.
– Но зачем это делается?
– Из-за проклятого органа. В трансепте построили новую консоль. Вы, должно быть, заметили это жуткое нововведение, не орган, а паровоз какой-то! А теперь для него прокладывают трубы.
– Неужели они собираются вскрыть пол по всей длине? – Я сопроводил свои слова жестом.
– Именно. Их ничто не остановит. Им все нипочем.
– Чем же была плоха старая консоль? Сколько мне помнится, это было красивое сооружение, относящееся к началу семнадцатого века.
– Чистая правда, сэр. Но, похоже, оно не устраивало его милость, а ведь он играет – не то что мы, всего лишь слушаем. И потом еще должны будем любоваться этим вавилонским безобразием до конца своих дней.