Так было и в этом случае. Лишь взглянув на галерею для органа, я осознал, где нахожусь, но не мог сказать ни сколько прошло времени, ни как я туда попал. Над краем ограждения выделялось из тьмы бледное пятно, которое под моим взглядом обрело форму человеческого лица, смотревшего как будто прямо на меня. Холодное, белое, пустое лицо с глазами, как две стекляшки, – пустыми, но притом внимательными. Эти глаза проницали мою душу, вернее, отсутствие таковой, ибо они находили – а может, порождали – во мне ответную пустоту. Это лицо принадлежало существу не нашего мира. Как долго мы созерцали друг друга – или созерцал только я (не почудился ли мне его ответный взгляд?), – сказать было невозможно. Лицо исчезло; я, вздрогнув, словно бы пробудился, покрытый холодным потом, и в то же мгновение восстановил последовательность событий. Кого я только что видел? У меня была по этому поводу догадка, но я не решался принять ее. Все, что я знал и во что верил, перевернулось бы с ног на голову.
Не сходя с места, я следил, кто появится из двери, ведущей к органной галерее. Наконец поняв, что никого не дождусь, повернулся и как завороженный зашагал вдоль трансепта к выходу.
Когда я пересек порог и закрыл за собой дверь, меня едва не ослепила нежданная белизна. Воздух был наполнен движением; это мелькали мириады снежинок, то попадая в лунный луч, то скрываясь за его границей. Пока я оставался в соборе, снегопад разгулялся всерьез и снег уже покрыл булыжную мостовую и крыши домов. Я и не представлял себе, что прошло так много времени. И как всегда, мир, осыпанный первым снегом, словно народился заново. Невольно мне вспомнилось детство: как я, вместе со своей няней, спешил через снегопад к пруду, чтобы поглазеть на конькобежцев; как возвращался из школы после окончания первого школьного семестра, а экипаж, приближаясь к Лондону, все глубже увязал в снегу; как я в рождественский сочельник ожидал отца, зная, что мне будет позволено отведать вместе с родителями горячего пунша и лечь спать попозже. Воскрешенные памятью картины глубоко тронули меня; по контрасту с недавними переживаниями они показались столь чистыми и светлыми, что на глаза мне навернулись слезы.
А затем произошло странное. Я не более чем передаю свои тогдашние впечатления. Так что пусть уж читатель меня простит.
Ярдах в шестидесяти от меня, у входа в тот переулок, где исчез Остин, стояла фигура в черном, освещенная бледными лунными лучами и четко выделяющаяся на снегу. Но это был не Остин. Этот человек был гораздо выше. Лицо его я узнал, так как только что видел его на галерее для органа. Если это был обычный смертный, он никак не мог пробраться сюдабез моего ведома, так как я следил за выходом с галереи, а потом удалился через единственную незапертую дверь собора. И снова это существо, казалось, смотрело на меня. Взгляд был долгий и презрительный. Потом незнакомец отвернулся и неуклюжими шагами устремился в переулок. Он хромал и походил на подбитого зверя, который тащится прочь, исполненный боли и ярости.
Я видел Уильяма Бергойна. Я был уверен в этом. Но тогда мир оказывался вовсе не таков, как я себе представлял. Мертвые могут подниматься из могил: ведь только что мне явился человек, который умер две сотни лет назад. Это означало, что все разумные и прогрессивные идеи, положенные в основу моего мировоззрения, были детскими играми, в которые можно играть только днем. Когда опускается тьма, в дело вступают иные силы, они всемогущи, иррациональны и привержены злу.
Не знаю, как долго я там стоял – десять минут, пятнадцать или полчаса; никогда еще время не казалось мне столь иллюзорным понятием. Придя в себя, я взглянул на заснеженную мостовую. Поверхность снега между мною и входом в переулок была совершенно гладкой. Существо из плоти и крови не могло бы не оставить на ней следов!
Я жаждал убраться подальше, но только не в дом Остина. После случившегося невыносимо было и думать о том, чтобы вернуться под крышу, а тем более в древнее строение, полное, как мне теперь представилось, обманчивых теней и приглушенных голосов, которые слышались в скрипе старого дерева. Я поспешил вдоль стены собора в обратном направлении, миновал ворота и очутился на безмолвной Хай-стрит. Я шагал быстро и наобум. Как долго я бродил по спящим улицам, мне неведомо.
Мирный облик города убедил меня, что обычная жизнь, в которой люди спят и работают, еще существует, ибо происшедшее можно было сравнить с предсмертным воплем посреди домашнего музицирования – мгновением острейшей муки и гнева, способных даже спустя две сотни лет поднять мертвеца из могилы. Я шел куда глаза глядят, едва замечая дорогу. И где бы я ни проходил, легкое снежное покрывало, которым был окутан теперь весь город, лежало нетронутым, если не считать моих следов. Помню, что взбирался по пологому склону холма, следуя поворотам извилистой дороги, вдоль которой стояли большие виллы с коваными решетками балконов, с верандами и крашеными деревянными ставнями; вспоминаю, как помедлил на вершине, чтобы окинуть взглядом дома и длинные сады, которые простирались до самой речки, сплошь затененной плакучими ивами; помню, как подумал, что летом там, должно быть, чудесно, а зимой, в лунном свете, деревья выглядят угрюмыми и сиротливыми. Я размышлял о родителях, детях, слугах, спавших под этими крышами, и со вздохом представлял себе, как приятно и уютно здесь расти детям, а родителям – растить детей.
С вершины город виделся мне игрушечным и слегка размытым из-за снежной пелены. В центре вздымалась над низкими крышами окружающих домов темная громада собора, и, вспомнив тесную площадь, целиком погруженную в его тень, я не захотел туда возвращаться.
Постояв еще несколько минут, я отправился в путь. С холма я спустился другой дорогой, и навстречу мне никто не попадался, пока на городской окраине, больше похожей на деревню, меж домиков с соломенными крышами я не набрел посреди изрезанной колеями улицы на тележку молочника, хозяин которой, молодой здоровяк, прокричал веселое приветствие. Встреча с живым человеческим существом вернула меня к действительности. Я устремился обратно к центру города, ориентируясь на торчавший в темном небе шпиль собора. Вскоре я подобрался к нему так близко, что окружающие дома заслонили его от меня. Затем зазвучал соборный колокол, и я убедился, что нахожусь от него в двух шагах. Пробило половину четвертого. Я было совсем заплутался среди узких переулков и садов, но затем набрел на одну из тех улиц, где побывал, когда упустил Остина. Внезапно мне в ноздри проник аромат масла и имбиря. Поблизости пекли булочки!
Я пошел на запах и свернул в узкую длинную улицу, где светился один-единственный огонек. По обе стороны стояли высокие, обветшавшие от старости дома из блеклого красного кирпича; краска с окон и дверей частично осыпалась, обнажив гнилое дерево. На всех фасадах виднелось по нескольку колокольчиков и табличек с именами – верный признак того, что дома были поделены на квартиры. Я подошел к единственному освещенному окошку и заглянул внутрь.
Между изношенными занавесками имелся просвет, и через него я разглядел часть лица Остина и нижнюю половину его туловища. Он сидел в кресле и разговаривал, но собеседник находился вне моего поля зрения. Я видел, как Остин поднес ко рту стакан и выпил. Я напряг слух и различил приглушенные голоса, один из которых был женский. Находился ли в комнате кто-нибудь еще кроме этой женщины и Остина, определить было невозможно. Затем в просвете занавески появилась рука, для женской как будто крупноватая, однако с тонкими и изящными пальцами; протянувшись к Остину, она странным интимным жестом на миг коснулась его колена.
Остин ответил своей невидимой собеседнице нежнейшей улыбкой, и лицо его осветилось таким откровенным счастьем, что я внезапно вспомнил, как много лет назад он обращал такой же взгляд ко мне, и ощутил укол сожаления и даже ревности. Я наблюдал за ним не долее нескольких секунд, поскольку боялся быть обнаруженным, хотя понимал, что, вероятнее всего, в освещенной комнате оконные стекла кажутся черным зеркалом. Я отпрянул от окна и, ошеломленный, побрел по улице.