– Как ты можешь такое говорить? Единственное, что в жизни важно, – это страсть. Единственное.
На язык напрашивалось множество ответов: что так называемая страсть – это часто не более чем юношеская любовь к приключениям, желание оказаться в центре внимания, но, взглянув Остину в лицо, я не решился заговорить. В нем была такая сосредоточенность, такая сила чувств. Я отвел глаза. На что, черт возьми, он намекает? Что за страсть составляет существо его жизни? Кто объект этой страсти? Странно было даже связывать понятие «страсть» с человеком нашего возраста. И все же я не исключал, что он прав. Безусловно, прав, если речь идет о любви. Однако слово «любовь» Остин не упоминал.
– Что ты имеешь в виду под страстью?
– Как будто и так не понятно! Я имею в виду, что мы живем не в себе и для себя, а существуем настолько, насколько нас воссоздает воображение другого человека, – существуем, участвуя в его жизни с максимальной полнотой. Это участие касается воображения, интеллекта, физической и эмоциональной сферы – со всеми конфликтами, которые отсюда вытекают.
– Я в это не верю. По-моему, наш удел – полное одиночество. То, что ты описываешь, это просто временная одержимость.– Я улыбнулся.– Именно временная, пусть даже иногда она длится всю жизнь.
– Одиночество становится нашим уделом только по нашему собственному выбору.
Я был не согласен, но возражать не стал. Меня охватило любопытство.
– А это отвлеченное понятие, которое ты именуешь страстью, сильно отличается от любви, привязанности?
Он как будто на миг задумался, прежде чем ответить:
– Скажу так. О страсти речь идет в том случае, если человек, к которому ты испытываешь соответствующее чувство, просит тебя преступить границы нравственности и ты соглашаешься.
– Ты говоришь о чем-то вроде лжи или кражи? Он усмехнулся:
– Приблизительно. Или о чем-то похуже, если ты способен такое вообразить.
– Не представляю себе, чтобы я такое сделал.
– Разве? Помолчав, я спросил:
– Так значит, в данное время имеется какой-то объект твоей страсти?
Он безмолвно кивнул.
– Я заинтригован.– Я сделал паузу, давая Остину возможность что-нибудь добавить. Он не произнес ни слова. Кто была та загадочная женщина, которую он любил? И не было ли связано с этим разговором полученное мною приглашение? А неприятности, в которые он – несомненно – впутался?
– Скажи, ты счастлив? Следуя своей страсти.
– Счастлив? – Остин рассмеялся.– Счастье – это то, что испытываешь, прогуливаясь в погожий денек или вернувшись домой после приятной встречи с друзьями. Нет, страсть не сделала меня счастливым. Она повергла меня в бездну отчаяния. Вознесла на вершины восторга.– И едва слышным шепотом, так что я не знал, не обманывает ли меня слух, добавил: – И увлекла к погибели.
– Если есть выбор, я предпочту скорее счастье, чем страсть.
– Если ты можешь так легко отодвинуть ее в сторону, значит, со студенческих времен ты нисколько не повзрослел, – отозвался он. И с оттенком глубочайшего презрения в голосе спросил: – Говоришь, тебе хватило страстей? Одной недолгой женитьбы достало на все эти годы?
– Довольно об этом, Остин.
– Думаю, твой случай тяжелее моего.– Он произнес это серьезно.– В смертный час ты поймешь, что никогда и не жил.
– Ну нет, я жил.
– Однажды. Двадцать с лишним лет назад.
Я был ошеломлен, услышав его холодный, едва ли не насмешливый тон. Он делал вид, будто не понимал, что это для меня значит. Не понимал?
– Я бы предпочел не говорить об этом.
– Ты, наверное, винишь себя?
– Виню себя? Да, пожалуй. Я был наивен, доверчив, не знал жизни. И, поскольку уж затеялась откровенная беседа, признаюсь, что долгое время злился на тебя.
– Ты злился на меня?
– Остин, что бы я ни чувствовал в то время, ты должен понять: если бы я на тебя обижался за роль, которую ты сыграл, я бы ни за что не принял твое приглашение.
– А какую роль я, по-твоему, сыграл?
– Боюсь, придется тебе довольствоваться тем, что уже сказано. Я не собираюсь проводить... эксгумацию, после стольких-то лет.
– Ты в самом деле не слышал никаких новостей?..
– Она мертва. Для меня она мертва.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе...
– Не хочу ничего знать, Остин. Больше ни слова. Я предполагаю, она жива, потому что, если бы она умерла, я бы от кого-нибудь об этом услышал.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе, что у них родился ребенок. Ты знал об этом?
Бок пронзило болью, словно от удара кинжалом. Я встряхнул головой. Голос Остина доходил приглушенно, как через слой воды:
– Девочка. Сейчас ей около пятнадцати. Мне сказали, она очень умная и красивая. Похожа на мать, а глаза от отца.
Я спрятал лицо в ладонях.
– Не хочешь слышать правду, да? Странно для историка. Похоже на профессиональную несостоятельность, не думаешь?
Я отнял ладони и отвернулся.
– Зря я приехал.
– Все это – твое пристрастие к успокоительным компромиссам.– Он коротко рассмеялся.– Вот в чем твоя страсть: компромисс. Не насмехаешься над чужими верованиями, какими бы неправильными они тебе ни казались. Как это типично для среднего класса, как характерно для англичанина и для обывателя. Но ты очень многого не понимаешь. Твое существование всегда было привилегированным, защищенным. А теперь ты и вовсе заполз в раковину. Ты всю жизнь перестраховывался, осторожничал. Тебе и не снились те ужасы, падения и восторги, которые пережил я.
Он остановился. Потом добавил:
– Но я очень рад, что ты меня простил.
С минуту, не меньше, мы сидели молча. Я заметил, как при свете единственной свечи и гаснущих углей в камине вокруг нас сгущались тени. Я даже слышал, как внизу, на лестничной площадке, тикали часы.
– В гостиницу идти слишком поздно, – произнес я, вставая.– Но сразу после завтрака я покину твой дом.
Остин походил на человека, пробуждающегося после наркоза или гипнотического транса.
– Ты должен остаться. Прости, если я тебя обидел. Сам не знаю, как у меня все это вырвалось. Ну скажи, что ты не уйдешь.
– Думаю, мне нужно уйти.
– Слушай, если абсолютно честно, я был не в себе. Сядь, прошу тебя.
Я нехотя повиновался, и он продолжал:
– У меня неспокойно на душе. Иначе бы я этого не наговорил.
– Я догадался.
– Я обращался не столько к тебе, сколько к самому себе. Любой, кого бы принесла нелегкая в это кресло, услышал бы то же самое, что и ты.– Он отвернулся.– Честно говоря, в последние несколько недель я хожу по лезвию бритвы.
– Расскажешь, в чем дело?
Он обратил ко мне страдальчески искаженное лицо.
– Не могу. Но представь себе положение столь невыносимое, что начинаешь думать о самоубийстве как единственном выходе.
– Боже милосердный! Выбрось из головы эти чудовищные мысли. Ты ведь не всерьез?
По лицу Остина медленно разлилась сардоническая ухмылка.
– Я отверг эту идею. Так что по крайней мере на этот счет можешь быть спокоен.
– Доверишься ли ты мне настолько, чтобы рассказать свою историю, Остин?
– Ты останешься до воскресенья?
– Хорошо-хорошо. Я остаюсь.
– Благослови тебя Бог, дружище.
Я ждал, что он заговорит, но он, вероятно, не собирался со мной откровенничать. Так или иначе, я решился начать сам, но тут часы на лестничной площадке пробили час.
– Уже так поздно? – вырвалось у меня.
– Еще позднее.– Остин вынул свои часы.– Не слышал разве соборный колокол? Уже почти два. Эти часы ходят как бог на душу положит.
– Тогда почему бы не показать их часовщику? Остин улыбнулся.
Раздражающий, непостижимый Остин! Как же я любил его в юности и как горевал, что утратил его дружбу.
– Завтра у меня много дел, – проговорил я.– Пойду спать.
Обменявшись рукопожатием, мы расстались. Я первым отправился наверх и обнаружил, что на лестнице и в спальне, по контрасту с теплой гостиной, ужасно холодно. Немного отодвинув занавеску, я увидел за окном еще более густой, чем прежде, туман. Остин вначале сходил вниз, а через двадцать минут я услышал, как он поднимается и открывает дверь своей спальни на другой стороне площадки. В постели я полчаса читал (я привык читать перед сном и без этого не мог заснуть), но сосредоточиться на книге мне в этот раз было трудно.