В ночь на 30 августа 1901 года Фрейд вместе с братом Александром отправился в Рим, и в полдень 2 сентября братья прибыли в город, чтобы провести там 12 счастливых дней. В письме домой Фрейд признавался, что сам удивлен, почему он так долго боялся Рима. «Это — кульминационная точка в моей жизни», — писал он, вспоминая посещение музеев Ватикана, свои первые встречи с шедеврами Рафаэля и Микеланджело, ошеломляющее впечатление, которое произвел на него вид на окрестности Рима с Альбанских холмов.
Некоторые биографы считают, что поездка в Рим продемонстрировала тяготение Фрейда к христианству и даже мучившие его сомнения, не стоит ли ему креститься и таким образом значительно облегчить себе жизнь. Однако такие предположения не просто лишены оснований, но и противоречат всем известным нам высказываниям Фрейда по этому поводу. В письме Флиссу, отправленном вскоре после возвращения из Рима, Фрейд пишет, насколько был покорен развалинами храма Минервы и античным Римом в целом, настолько отталкивающее впечатление вызвал «второй Рим» — христианский. «Меня преследовала мысль о моей собственной нищете и всей нищете вокруг нас, о которой мне хорошо известно. Я не могу вынести лживость попыток искупления людей, в своей гордыне обращающих лицо к небу», — писал он Флиссу в том же письме, датированном 19 сентября 1901 года.
Преодолев свой страх перед Римом, Фрейд вернулся домой окрыленным, куда более уверенным в своих силах и в собственном великом предназначении. Он предельно четко расставил систему своих приоритетов.
Во-первых, он должен укрепить свое материальное положение, сделать всё, чтобы его семья чувствовала уверенность в завтрашнем дне, вела обеспеченный образ жизни и могла с легкостью позволять себе подобные путешествия, для чего надо добиться успеха, высокого статуса в обществе. Во-вторых, он должен добиться мирового признания своей теории, стать для человечества новым Моисеем или Христом, открывающим ему новые истины и указывающим новые пути к познанию личности и истории и избавлению от вековых фобий и неврозов.
Для реализации первой из поставленных задач Фрейд решил во что бы то ни стало как можно скорее получить вожделенное профессорское звание, означавшее еще одно символическое покорение Рима. Поняв, что без солидной протекции его кандидатура будет отвергаться министерской комиссией по назначениям еще долго, Фрейд обратился за помощью к двум бывшим пациенткам, обладавшим огромными связями в правящих кругах, — Эллис Гомперц и баронессе Марии фон Форстель. Обе дамы, похоже, вступили в соревнование за то, кто именно из них добьется профессорского звания для доктора, которому они поверяли свои самые интимные тайны, а тот их так внимательно выслушивал.
В итоге решающую роль в этом деле сыграла фон Форстель. В разговоре с министром фон Гартелем она довольно прозрачно намекнула, что доктору Фрейду уже давно пора стать профессором, а министр в ответ поделился мечтой приобрести для своей коллекции одну картину, висящую в доме у ее тети. Баронесса в ответ заметила, что у тети очень дурной характер, и потому вряд ли отдаст эту картину, но вот у нее в доме висит картина того же художника, причем ничуть не хуже, и она с удовольствием подарит ее господину министру, если… тот не забудет ее просьбы о докторе Фрейде. Вскоре баронессе сообщили, что кандидатура Фрейда утверждена, решение комиссии уже отправлено на подпись императору, после чего картина благополучно перекочевала из особняка фон Форстелей в дом фон Гартеля.
Фрейд, безусловно, понимал всю унизительность такого способа получения звания экстраординарного профессора неврологии Венского университета, которое официально было присвоено ему в марте 1902 года. В письме Флиссу от 11 марта он с горечью признаётся, что для достижения желанного звания, резко повышающего его статус в обществе, а значит, и гонорары, ему пришлось «раболепствовать перед властью», но приходит к выводу, что игра стоила свеч.
«Уже начался поток поздравлений и цветов, — пишет он, — как будто Его Величество вдруг официально признало роль сексуальности, совет министров утвердил роль значимости снов, а две трети голосов парламента были отданы за необходимость психоаналитического лечения истерии. Очевидно, я снова стал уважаемым… Я понял, что Старый Свет управляется связями так же, как Новый — долларом. Я впервые поклонился власть имущим и теперь могу надеяться на награду».
* * *
В сентябре 1902 года Фрейд решает вознаградить себя за усилия по получению профессорского звания и отправляется в новое путешествие по Италии, во время которого он снова посетил Рим, Неаполь и остров Капри.
Одно из главных событий этого года, имеющее огромное значение для истории психоанализа, произошло в следующем месяце. Вот что писал о нем сам Фрейд в «Очерках истории психоанализа»: «С 1902 года вокруг меня собралось несколько молодых врачей с определенным намерением изучать психоанализ, применять его на практике и распространять его. Толчок к этому дал один мой коллега, испытавший на самом себе действие аналитической терапии. У меня собирались в определенные вечера, вели в установленном порядке дискуссии, старались разобраться в казавшейся странной новой области исследования и разбудить интерес к ней. Однажды к нам явился молодой человек, окончивший ремесленное училище, с рукописью, изобличавшей необычайно понимание психоанализа. Маленький ферейн приобрел таким образом надежного и усердного секретаря, я же нашел в лице Ранка верного помощника и сотрудника»[143].
«Одним моим коллегой», предложившим создать этот кружок, был молодой невропатолог и большой любитель женщин Вильгельм Штекель. В 1901 году он обратился к Фрейду с некими своими сексуальными проблемами и фантазиями, и метод психоанализа настолько увлек его, что в начале 1902 года Штекель опубликовал рецензию на «Толкование сновидений», в которой утверждал, что Фрейд «открывает новую эру в психологии».
Помимо Штекеля, Фрейд пригласил в свой кружок сына богатого зерноторговца, убежденного социалиста Альфреда Адлера, а также еще двух молодых врачей — Рудольфа Райтлера и Макса Кахане. Эта пятерка собиралась вечером по средам. «Вначале это были наставник и четверо восхищенных учеников. Они сидели за столом в приемной, пили черный кофе с кексами и заполняли комнату дымом. Фрейд в особенности „дымил как паровоз“. Те, кто присоединился к нему, не имели репутации, которую можно было потерять. В противном случае они не так охотно стали бы его союзниками»[144], — отмечает Пол Феррис.
До обретения психоанализом мировой популярности было еще довольно далеко. Но лед тронулся. Новый Мессия, каковым в глубине души считал себя Фрейд, обрел первых апостолов.
Автор этой книги, будучи соплеменником Фрейда, должен признаться, что поначалу у него напрашивалась совершенно другая ассоциация: с хасидским цадиком и его «двором». Именно так всё и происходило пару столетий назад в Галиции: вокруг харизматичного раввина, толкующего священные тексты и Галаху под новым, необычным углом зрения, собиралась поначалу небольшая группа восторженно внимавших ему учеников. Постепенно число последователей открытого им в той или иной степени нового направления в иудаизме росло; раввин объявлялся непререкаемым авторитетом и великим цадиком, а следовавшие его учению хасиды образовывали его «двор». Многие из них сами становились выдающимися раввинами, авторами серьезных религиозных сочинений, но все они лишь развивали мысли своего учителя. Любое покушение на авторитет цадика, высказывание сомнений по поводу верности тех или иных его идей воспринималось как святотатство. Если учесть, что и сам Фрейд, и почти всего его первые ученики были родом из Галиции, то в этом можно усмотреть некую иронию истории: как ни пытался Зигмунд Фрейд убежать от самого себя, он так и остался «галицианцем».
Но нет, ассоциация с основоположником христианства возникла не случайно: Фрейд ведь претендовал отнюдь не на открытие некого нового направления в уже существующих науках. Психоанализ, с его точки зрения, не являлся частью ни психиатрии, ни психологии, ни, тем более, неврологии. Фрейд видел себя именно создателем принципиально нового учения, вбиравшего в себя и психиатрию, и психологию, и философию, и социологию. Причем, как мы увидим, очень скоро у этого учения появились все признаки религии. Одним из первых это сходство бросилось в лицо Максу Графу, который позднее писал: «В комнате, где мы собирались, царила атмосфера зарождения новой религии».