Газеты того времени уделяли научным открытиям почти столько же внимания, что и политическим событиям и светской хронике. Фигура ученого, помогающего человечеству познать величайшие тайны природы, была овеяна на их страницах романтической дымкой. Всё новые и новые прорывы в науке, казалось, настолько ясно объясняли устройство мироздания и законы его существования, что религии не оставалось ничего другого, как шаг за шагом сдавать свои позиции.
Надо отдать должное Венской городской гимназии: там работали превосходные педагоги, следившие за последними достижениями науки и с воодушевлением знакомившие с ними учеников.
Таким образом, к тщательно взлелеянному тщеславию в 14 лет у подростка Шломо Сигизмунда Фрейда благодаря учителям прибавилась новая черта характера — ненасытная жажда познания, интерес ко всему новому, стремление докопаться до самой сути явлений, происходящих в живой и неживой материи. Тогда же стало ясно, что по самой своей природе он трудоголик: вернувшись из гимназии, Сиги мог просидеть в своей комнате за учебниками до полуночи, а то и дольше — с тем, чтобы утром блеснуть перед учителями и товарищами по классу целым каскадом дополнительных, отсутствующих в учебниках сведений.
Впрочем, немало времени подросток уделял и чтению беллетристики, залпом прочитывая всё, что попадалось под руку. Если учесть, что именно в те годы на книжном рынке Вены стала появляться наряду с первоклассными романами откровенно порнографическая литература, то можно предположить, что в руки Сиги попадали и такие книги. Не исключено, что их страницы будили его воображение, нередко вызывали новое, незнакомое до того желание обладать женщиной, и тогда…
Но даже если отрок Сиги и не тратил деньги на порнографические брошюры и открытки, то он уж точно не один раз от корки до корки прочитывал «Золотого осла» Апулея, предоставлявшего поистине бескрайние просторы для развития эротической фантазии.
Впрочем, что происходило затем за закрытыми дверьми комнаты-пенала «золотого Сиги», мы не знаем и, похоже, уже никогда не узнаем. Намеки на то, что Фрейд в отрочестве и молодости занимался онанизмом, повторим, рассыпаны по страницам многих его книг, но вместе с тем документального подтверждения этому нет, а потому не может быть и ответа на вопрос, когда он начал (или возобновил после окончания периода детского онанизма) это занятие. Для нас важно, что идеи о необходимости отказаться от сексуального ханжества, о замалчивании роли сексуальных желаний в жизни человека уже витали в воздухе, они так или иначе звучали в книгах Флобера, Мопассана, Золя, Фонтане, Теккерея, и если бы они не были озвучены на уровне медицины, психологии и культурологии Фрейдом, то были бы озвучены кем-то другим.
Вместе с тем юный Фрейд еще в детстве воспринял те строгие моральные нормы, которые, по меньшей мере внешне, исповедовала его семья, и оставался (опять-таки по меньшей мере внешне) верен им всю жизнь. Во всяком случае, заметив однажды в руках у сестры Анны томик Дюма, он поспешил отобрать у нее книгу, заявив, что «подобное непристойное чтение развращает девушку», так как образы Констанции Бонасье и Миледи давали явно дурной пример для подражания.
Когда же в гости к Фрейдам приехал подбиравшийся к шестидесятилетию дядюшка из Одессы и стал свататься к пятнадцатилетней Анне, Зигмунд (к тому времени он уже сменил имя) прямо сказал матери, чтобы та не зарилась на дядюшкины миллионы, а велела бы убираться этому «старому развратнику» к себе в Россию.
* * *
Выдающиеся способности, честолюбие, жажда знаний, высокая работоспособность — всё это очень скоро сделало Фрейда лучшим учеником в своем классе. Казалось, ему с равной легкостью давались как гуманитарные, так и технические и естественно-научные дисциплины. И всё же, вчитываясь в воспоминания Фрейда о собственном отрочестве, нельзя не прийти к выводу, что он был прежде всего гуманитарием.
Литература и история влекли его куда больше, чем, скажем, ботаника, зоология, химия и математика. Интерес, который юный Фрейд проявлял к естествознанию, был как раз (да простят автору этот каламбур) не естественный, а деланый, в угоду модным веяниям. Оказавшись посреди листов гербария или наглядных пособий по зоологии, Фрейд начинал чувствовать себя неуютно, а обнаружив червей между листами гербария, тут же вспоминал, что он сам прежде всего — «книжный червь», а вот гербарием ему заниматься совершенно не хочется.
Высказанная Платоном в «Меноне» мысль о том, что прежний жизненный опыт человека не исчезает бесследно, что «душа способна вспомнить то, что прежде ей было известно», волновала его куда больше, чем гармония, открывающаяся в анатомии и физиологии рыб и птиц. Придет время — и эта мысль великого философа всплывет в его памяти, чтобы стать одним из краеугольных камней его теории человеческого поведения.
В отроческом возрасте Фрейд продолжал жадно читать Плутарха и Вергилия и с чувством разучивал роль Брута в «Юлии Цезаре» Шекспира, отрывки из этой трагедии любил цитировать в зрелые годы: «Потому, что Цезарь любил меня, я оплакиваю его. / Потому, что он был счастлив, я радуюсь. / Потому, что он был храбр, я уважаю его. / Но потому, что он хотел власти, я убил его».
Эрнест Джонс, а вслед за ним и ряд других биографов Фрейда видят в идеализации Фрейдом образа Брута его природный нонконформизм, заставлявший его становиться в оппозицию к любой власти, к любым авторитетам, а заодно — и дальние подступы к формулировке представлений об эдиповом комплексе и о любви-ненависти сына к отцу.
Напоминая о том, с каким восторгом Фрейд прочитал подаренное ему на тринадцатый или четырнадцатый день рождения собрание сочинений яростного противника Наполеона и реакционного режима в Германии Людвига Бёрне, Джонс приходит к выводу, что уже в раннем возрасте Фрейд начал формироваться как «идеалист, поборник свободы, лояльности, справедливости и искренности, всегда противник тоталитарности». Роже Дадун также обращает внимание на то, что «образ героического связан у Фрейда в основном с теми, кто восстает против власти».
Однако и эта мысль не бесспорна.
Да, Фрейд действительно был нонконформистом, но этот его нонконформизм был вынужденным. По мере того как он всё больше и больше осознавал, что не сможет стать своим среди, так сказать, коренных носителей немецкой, австрийской и — шире — европейской культуры, в нем всё больше нарастала потребность в отрицании ценности этой культуры. Влюбленность в нее до раболепия сочеталась с ненавистью и тайным желанием ее гибели. Эти бушевавшие в душе подростка чувства и проявились в том, что Фрейд в своих фантазиях видел себя то еврейским воином, сражающимся с римлянами на ступенях Иерусалимского храма, то тем же Ганнибалом, ведущим свою армию через Альпы.
Таким образом, на уровне сознания он всегда солидаризовался с врагами Рима, ибо Рим был для него олицетворением той силы, которая отобрала у его народа землю и государственность и заставила испить чашу изгнанников и изгоев среди других народов. Вот как об этом писал сам Фрейд: «В последних классах, когда я понял, какие последствия для меня будет иметь принадлежность к другой расе, и когда антисемитские склонности моих товарищей заставили меня занять твердую позицию, я еще больше оценил этого великого семитского воина. Ганнибал и Рим символизировали в моих юношеских глазах еврейскую стойкость и католическую организацию»[48].
Но эта оппозиция к Риму, к «католической организации», неприязнь к одноклассникам-антисемитам отнюдь не мешали Фрейду стать, подобно многим австрийцам, «великонемецким шовинистом» и страстным патриотом не столько приходящей в упадок Австро-Венгрии, сколько набирающей силу соседней Германии. Юный Фрейд верил в «великую немецкую культуру», в «великую миссию Германии» и оправдывал ее имперские замашки.
«Когда в августе 1870 года между Германией и Францией началась война, четырнадцатилетний Зигмунд следил за ее ходом и отступлением французов, — пишет Феррис. — В следующую зиму Париж был осажден. У Зигмунда была карта с приколотыми флажками, отмечавшими продвижение немецких войск, а также восхищенные слушательницы-сестры, которым можно всё это объяснять»[49].