— А по существу не согласна я с оценкой Соснякова, — отрезала Даша. — Не верю и никогда не поверю, что Ознобишин струсил, а ежели убежал из Луковца, так неужли надо было ему самому по дурости в петлю залезать?
Сосняков, однако, не унимался.
— Послушать тебя, выходит, у Ознобишина вовсе нет недостатков?
— Да уж, во всяком случае, поменьше, чем у тебя… — Даша посмотрела на Славу и тоже усмехнулась, но не так, как Сосняков, а ласково, точно вспомнила о чем-то хорошем, и обратилась уже непосредственно к Ознобишину: — Знаешь, Вячеслав Николаевич, почему у тебя все так…
— Что так? — тут же спросил ее Железнов. — Что — так?
— Что-то иногда не получается… Тебе доброты в себе поубавить, Вячеслав Николаевич, и не то, что я против доброты, а только жалость в тебе часто перевешивает все остальное.
— Так ты что же, предлагаешь оставить его секретарем? — поинтересовался Железнов.
— По мне — оставить… — Но тут Даша догадалась, что вопрос об Ознобишине решен, и отступила: — Однако, если сам просится, можно и отпустить…
— Какие же будут предложения? — заторопился Железнов. — Отпустить?
— Снять, — жестко сказал Сосняков. — Снять с работы как несправившегося. А дальше уж его дело — учиться или жениться.
Внезапно Кузнецов оторвался от окна, через которое все время смотрел на улицу.
— Позвольте и мне, — сказал он, укоризненно глядя на Соснякова. — Зачем уж так… Несправившегося! Ведь вы сами только что одобрили работу укомола. А личные недостатки… У кого их нет! Быстрова нельзя ставить в вину Ознобишину, он сам с ним порвал. А что поехал на похороны… Поехал проститься. Быстров для него не случайный человек. Убежал из Луковца? Зачем же отдаваться в руки врагу? Не надо так железобетонно. Федорова в Колпне оставил? Так это местный Совет его амнистировал, а не Ознобишин. Нечего вешать на него всех собак…
Все время смотрел на улицу, а не пропустил мимо ушей ни слова.
— Переборщил ты, Иван, — вторит Железнов Кузнецову. — Сформулируем так: удовлетворить просьбу товарища Ознобишина… направить на учебу?
У Славы замирает сердце… Проститься со всеми, кто будет сейчас голосовать? Не так-то просто оторваться от всего того, что его окружает. Что окружало…
Железнов стучит карандашом по столу.
— Кто — за?
Слава передвигается со своим стулом к окну, садится рядом с Кузнецовым, берет себя в руки, обижайся, не обижайся, надо высидеть заседание до конца.
Постановляют направить на учебу Ушакова. Избирают президиум. Железнов — секретарь, Коля Иванов — заворготделом и Сосняков — да! Сосняков — завполитпросветом. Дорвался-таки Иван Сосняков до укомола!
«Ничего, — думает Слава, — после следующей конференции придется Железнову уступить ему свое место!»
Железнову явно не по себе.
— Все, можно расходиться.
Слава приближается к столу и невесело усмехается.
— Ну что ж, ребята, прощайте.
Берет со стола портфель и идет к двери.
— Постой! — слышит он за своей спиной окрик.
Чего еще нужно от него Соснякову?
— А портфель? Куда? — вызывающе спрашивает Сосняков. — Положь на стол!
— То есть как это — положь? Это мой портфель.
— Почему же это он твой?
— Моего отца портфель, — говорит Слава. — Я его из Успенского привез.
— Что ж, он его тебе с того света прислал? — насмешливо спрашивает Сосняков.
— Оставь, — говорит Железнов. — Пусть берет.
— То есть как это пусть? — возражает Сосняков. — Портфель казенный, теперь он ему ни к чему.
Унизительно спорить с Сосняковым из-за портфеля.
— Да, если хочешь — с того света, — негромко, но зло произносит Слава. — Это с того света прислал мне отец свое благословение!
— Так ты ко всему еще и в загробную жизнь веришь? — насмешливо спрашивает Сосняков. — Ты идеалист.
— Да, идеалист…
Совсем не так, как Сосняков, понимает это слово Слава. Идеалист. Человек, верный своим идеалам. Такой, каким был его отец.
— Ты чужой нам.
— Тебе — может быть. Но не идеалам.
Слава даже помыслить не может о том, что подлые руки Соснякова будут копаться в отцовском портфеле. Это все равно, что позволить Соснякову залезть в собственную душу.
Сосняков закусывает удила!
— Не смей спорить!
Гнев вспыхивает в Славе. Неистребимый. Неукротимый. В такие моменты человек многим рискует. И добивается своего. Или погибает.
— Да я тебя…
Слава слышит, как бьется его сердце. Он не знает, что он сделает. Ударит? Нет, драться он с Сосняковым не станет…
— Иван, он тебя застрелит! — испуганно восклицает Железнов.
Железнову и Соснякову передается напряжение Ознобишина.
Слава держит руку у кармана, и Железнов вспоминает, что у Славы есть револьвер.
— Да ты что? — внезапно обмякает Сосняков. — Да ты что, Слав? Нужен нам твой портфель. Бери, пожалуйста, если он так тебе…
Больше Слава не произносит ни слова. С портфелем в руке покидает он свой кабинет. Навсегда. Со своим трофеем, завоеванным им в такой тяжелый для него день.
43
Расчет, полный расчет! А ведь сколько отдано сил, сколько душевных сил…
С какой легкостью его отпустили! Он не мог поверить… А впрочем, почему не мог? Молодости свойственна душевная легкость — легко находят и легко теряют. Да и не так ли поступал он сам? А теперь чувствует себя старше своих сверстников.
Славе ужасно одиноко. Только что был со всеми, а теперь один. Неожиданно вспомнился Степан Кузьмич. Может быть, так же чувствовал себя Быстров, когда его исключили из партии?
Но его никто и ниоткуда не исключал. Очень хотелось поговорить с кем-нибудь по душам, услышать слова утешения…
В трудную минуту хорошо обратиться к отцу. Тот понял бы и сказал что-то такое важное, что помогло бы все понять и… все простить? Только прощать-то нечего и некому!
Отца Слава потерял в детстве. Отец был хороший, только его давно уже нет. Степан Кузьмич тоже был близким человеком, понял бы и поддержал, но и Степана Кузьмича нет. Остался один Афанасий Петрович.
В одно мгновение Слава очутился внизу. Нет, так уйти он не сможет. С Шабуниным у него другие отношения, чем с Быстровым, у Быстрова он был один, а у Шабунина таких, как Ознобишин, десятки. Все равно.
Слава открыл дверь в приемную. Селиверстов за своим столом. Сухой, злой, больной. И Клавочка за своим. Машинистка, телефонистка. Не надо ее обижать, ей здесь тоже несладко. С утра до вечера в канцелярии. То бумажку перепечатать, то соединить по телефону. А чуть что — кто виноват? — Клавочка. А она поплачет — и опять за машинку.
Селиверстов не поднимает головы. «Знает или не знает? Потому, что не поднимает, знает. Пустит он меня или не пустит, — думает Слава. — Теперь я здесь посторонний».
— Афанасий Петрович у себя? — спрашивает Слава.
— Заходи, — цедит Селиверстов, не отрываясь от бумажек.
Слава открывает дверь. Шабунин за столом. Он один в кабинете. Смотрит прямо в лицо Славе, точно ждал его.
— Можно, Афанасий Петрович?
— Заходи, заходи.
Попроси кто описать Шабунина, Слава не смог бы. Обыкновенное лицо. Самое обыкновенное. Без особых примет. Первое, что он сказал бы о нем, солдатское лицо. Русское солдатское лицо. Большой лоб. Белесые брови. Пытливые серые глаза. Прямой и все-таки неправильный нос. Бесцветные щеки и бесцветные губы. Небритый, конечно. Во всяком случае, сегодня он не брился.
И в то же время лицо это нельзя забыть. Незабываемое лицо.
— Садись.
Шабунин идет к двери, говорит что-то Селиверстову, плотно закрывает дверь, садится за стол, смотрит на Славу.
— Ну?
Чуть вопросительно, чуть задумчиво, чуть ласково. И это все, что он может ему сказать? Но именно так обратился бы к нему, должно быть, отец, приди к нему Слава.
Молчит Слава, молчит Шабунин. Славе тягостно это молчание, он мучается, не знает, как начать разговор, а Шабунина оно как будто даже забавляет.
— Ну и как, долго будем играть в молчанку? — нарушает молчание Афанасий Петрович.