«Напьюсь кофе и брякнусь опять в кровать, — думала она, прислушиваясь к шагам по коридору, — почитаю Пришвина, а захочу уснуть — возьму у Тамарки что-нибудь посовременней…»
— Доброе утро, Вера! Здравствуй, говорю!
— Доброе утро!
— Сегодня комендант был. Ни свет ни заря приперся, — сообщала прачка, жившая через комнату. — Веселье, мол, тут у вас. Это он про вашу комнату. Слышь? Про летчиков, что ли…
— Ну и что?
— Да я ничего… Дай-кось спички! По мне — хоть летчики, хоть — налетчики, пес с им со всеми!
В тишине большой кухни зашумела еще одна конфорка.
Тук-цы! Тук-цы! — вызванивали капли о железный карниз.
Облупившаяся штукатурка над плитой расплылась и задрожала в глазах.
Тук-цы! Тук-цы!
Скорей бы на работу. Там люди. Крапов… У него такой ровный спокойный голос, когда слушаешь — кружится голова. Это она заметила в себе в последние дни, раньше почему-то не было…
Кофе вскипел. Вера выключила конфорку, прихватила ручку кофейника носовым платком и молча вышла из кухни.
«Хоть не фыркнула — и то ладно. Смиренье — девкино ожерелье», — подумала прачка, глядя ей вслед.
В комнате было тихо, как в послеоперационной палате.
На полу, у ножки стола она заметила раздавленный окурок и нетерпеливо, прямо с кофейником в руках, зашаркала его к порогу своими войлочными тапками. Сегодня очередь убирать в комнате тети Паши, нянечки из хирургии, жившей тут с девчатами, но сегодня тетя Паша поспешила пораньше собрать после вчерашней вечеринки все бутылки и ушла сдавать их в магазин. Это право она безраздельно присвоила себе за «терпенье от молодежи».
В углу комнаты, у окна, тихонько посапывала после ночной смены медсестра Тамара, остальные две были на работе. Вера старалась не шуметь и, когда пила кофе, с улыбкой смотрела на сплющенный о подушку нос подруги, на ее беспомощно открытый рот, в котором темнел коренной запломбированный зуб.
«Вот бы сейчас Юрочка ее посмотрел… А какой вид, интересно, у спящего Крапова?» — пришла в голову нелепая мысль. И как это она не замечала, ведь он лежит уже вторую неделю… Она думала о Крапове и после завтрака, когда гладила юбку и когда, решив снова забраться в постель, сидела поверх одеяла с книгой, — все проступало отовсюду перед ней его удлиненное лицо с умной тонкой улыбкой и внимательно смотрели на нее его крупные серые глаза. Вспомнилось, как мечтательно приподымает он свои густые брови, собирая на лбу уже далеко не первые морщины. И руку гладит он как-то особенно, бережно…
«А ведь я ему нравлюсь!» — с греховной удалью прорвалась вдруг горячая мысль, и Вера не отгоняла ее — нежила, а радостное и шальное, но еще не вошедшее в силу чувство уже заставляло ее встать, выпрямиться и подойти к зеркалу.
Зеркало никогда не приносило ей радости. Она вновь увидела свое широкое лицо с угловатым подбородком, длинным ртом и мелкими глазами. Присмотрелась — морщины у глаз проявлялись все настойчивее и были уже похожи на маленьких тонких паучков. Тридцать три года…
Она оглянулась на дверь и сняла халат. Все еще стройная фигура немного успокоила ее. Она отступила от зеркала, так, чтобы увидеть ноги, сбросила тапочки, переступила на холодном паркете и с удовольствием заметила, как на ее красивых гладких коленках выкололись и пропали мягкие ямочки. «Есть еще порох в пороховницах!» — вспомнила она прижившуюся в их комнате поговорку, но горестно усмехнулась: поговорка обычно относилась к тете Паше. Но вот опять перед глазами встал Крапов, и что-то теплое прокатилось по ее крови, разбудило сомнения, обострило чувства. И тогда она, как бы спасаясь или ожидая что-то, поспешно отошла от зеркала и принялась за своего любимого Пришвина.
«Перед следующим окном стояла девушка, молодая, но не очень красивая… — прочла Вера через страницу, и ей показалось, что это она едет в вагоне дачного поезда и смотрит в окно. — Она смотрела в зеленую массу молодой березовой зелени и улыбалась туда и шептала что-то, и щеки у нее пылали…»
Однако пущенные свободно мысли оттесняли смысл книги. Ей захотелось ехать куда-то в действительности, чтобы мелькала у самого лица молодая березовая зелень, а рядом стоял Крапов…
Хлопнула дверь — пришла тетя Паша — и мечты рассеялись. Вера еще немного, с трудом, подержала их, как снежинки на ладони, и с грустью вспомнила, что это с ней бывало и раньше.
2
Когда Вера вошла в третью палату, чтобы собрать градусники и записать температуру, все четверо больных находились в тех же позах, что и пятнадцать минут назад.
Старик Синицын сидел внаклонку, свесив босые жилистые ноги на пол, и ласково, как кота, гладил бедро. Это была его привычка.
Напротив его, обхватив сухими руками колени, сидел на своей кровати долговязый Латов. Колени его, тоже сухие и острые, оказались выше лица. Когда вошла Вера, он развел их, глянув на нее, как из укрытия, и снова сомкнул.
Третий — невысокий сутулый человек с коричневым обветренным лицом по фамилии Астаханов, прибывший на лечение из Средней Азии, сидел посреди палаты на табурете, сложив ноги по-турецки. Обрубок его левой руки делал его похожим на разбитую статую, к тому же он сидел смирно и слушал. Трудно было сказать, почему он недвижим, — боится ли потревожить больную руку, опасается ли упасть со своего ненадежного постамента или ему нравилась беседа, которую вел четвертый. Крапов, много и интересно рассказывавший. Крапов был врач и, как все считали, — счастливый человек: он много поездил по заграницам со спортивными делегациями. Назавтра Крапову предстояла серьезная операция. Он знал, как высоко его кровяное давление, но на операции настоял сам и в последние дни старался отвлекать себя от раздумий разговорами.
— Китайцы, как видите, едят преимущественно растительную пищу, жиров и мяса потребляют мало.
— А лягушек? — прогудел Латов, растворив колени.
— О! Это особый вопрос! В этом вопросе китайцы — глубочайшие материалисты в понимании развития природы. Они — не европейцы, для них все, что двигается, съедобно. Они нам с вами могут доказать, что в мясе лягушки или змеи, которых они едят с особым удовольствием, а из их кожи делают галстуки, — ничуть не меньше питательных калорий, чем в куре, а состав белка — один и тот же.
— Это не от хорошей жизни, — возразил Латов и сомкнул колени.
— Да, несомненно! — согласился Крапов. — Тут сказывается этническое давление: столько народу!.. Поэтому растительная пища для них — не лакомство и не забава, а необходимость, давно ставшая их национальной чертой. А как они готовят все эти травки! Помнится, однажды в Ланьчжоу, довольно крупном центре одноименной провинции… Верочка, вы за градусниками?
— Да, — мягко ответила она. — А вообще-то пора уже спать.
— Верачака, уколичик… — застонал Астаханов с табуретки, все так же не двигаясь, лишь вращая глазами.
— А ты, Астаханов, опять свое.
— Пожалэйть, Верачака…
— Да поймите же — нельзя. Нельзя. Вы и так уже стали после всех этих операций наркоманом, а это может плохо кончиться.
— Болина, пожалэйть…
— Верю, что больно, но что же делать? Врачи вас пожалели — отрезали кисть, а надо было чуть повыше. Теперь руки нет по плечо, а… Не упадите, Астаханов, и ложитесь, пожалуйста, спать.
Она собрала градусники, записала температуру. Подойдя к Крапову, она не сказала, как всем: ваш, пожалуйста, — а просто протянула руку с еле заметной улыбкой. Он придержал ее ладонь в своей и лишь потом отдал градусник. Она взглянула на шкалу и ободряюще улыбнулась: все хорошо. Потом пожелала всем спокойной ночи, а в дверях оглянулась и увидела его лицо, крупные живые глаза и темные брови.
Обойдя все палаты, Вера вернулась к себе за столик — на пост, и почему-то почувствовала себя одинокой в затихающем корпусе.
Все ей здесь знакомо. За двенадцать лет столько прошло больных! А сколько было сказано ей хороших слов, сколько дано обещаний и оставлено надежд. Где они? А она все одна. Все сидит на посту, ходит по палатам, встречает новых людей, в чем-то очень похожих один на другого, словно возвращаются опять ушедшие некогда. Порой ей кажется, что жизнь и смерть, встретившись в этом здании, остановили друг друга и никуда не двигаются. Лишь раза четыре в году: под праздники, когда в общую монотонность входит нечто иное, вроде благодарности профессора, грамоты, и весной, когда она шьет себе что-нибудь новое, дешевое, но модное — это напоминает о течении времени. А порой, вот так же, как сейчас, в ночную смену, ей вдруг становится жаль, что она не уехала несколько лет назад на север с тем веселым белокурым парнем. И зачем пожалела город? Конечно, он — свой, родной весь… Но что в нем родного для нее? Близких у нее нет. Даже где похоронена мать, она не знала. И хотя в блокаду Вере было уже десять лет, она помнила лишь ворота кладбища, где осталась ее мать на листе фанеры…