Все остальное произошло под вечер, когда домой вернулась семья Эйно. Сначала никто не заметил ничего подозрительного, пока не застонала Хильма. Ее подняли из подвала, Урко убежал за родными. Когда Хильма очнулась, она произнесла одно слово: «русскака».
Урко и брат Хильмы бросились к Ифана-ярви, поскольку другого русского они в округе не знали, и в тот момент, когда эти парни уже могли убить Ивана, подоспели их отцы и объяснили, что Хильма показывает на другого русского.
Иван оторвался от этих мыслей, уловив шаги за стеной своей избы. Вошли Эйно и его жена, они принесли еду. Иван ел медленно и только то, что можно было не жевать; ударом сапога Урко повредил ему лицевую кость и, видимо, перебил мышцы, рот увело в сторону. Иван ел, а Эйно неторопливо, но взволнованно рассказывал новости. Жена его сидела у печки, не раздеваясь и не понимая по-русски, лишь тяжело вздыхала и причитала про себя. Вскоре она ушла, прибрав немного в избе и оставив еду на печке.
— Урко дафал тебе изфинить себя, — неторопливо говорил Эйно и морщил смуглый лоб, — он уходит из дома и не говорит куда. А Густав совсем с ума сошел: фыпил много и ф магазине троих поресал. Фечерамн тела были. Атин чуть не умер та смерти, а другие дфа — сафсем жифы. Густава судить будут. Фот, что наделал твои друг, Ифан. А на станции абфарафали начальника, денег не стала, тоже на русскафа…
Иван угрюмо молчал, трогая завязанную щеку.
В тот вечер Эйно ушел поздно, ночевать не остался, как в минувшие ночи, — это означало, что здоровье Ивана в безопасности.
— Эйно, темно ведь. Того гляди — волк. Останься.
— Фолк, гляди, — нестрашная.
— Ну, рысь там, мало ли…
— Нет, пойду, а то жена другофа прифедет, — пошутил он и ушел в непроглядную осеннюю ночь.
Сухой стук будильника наполнил избу, словно хотел пробиться сквозь стальные звуки — шум леса и стон ветра в трубе.
Иван посмотрел в черное окно, и ему показалось, что на горе качнулся огонек. Он подумал, что это Урко пришел встречать отца, но зайти сюда не посмел.
Огонек еще несколько раз мелькнул на горе и исчез.
Иван почувствовал себя очень одиноким, а шум леса, как водопад, обрушивался с горы на прижавшуюся к обрыву избу, подвывал в трубе и еще больше нагонял тоску. Он потушил лампу, но еще долго не мог уснуть. Когда же начинал впадать в дремоту, его что-нибудь будило — или треск сучьев в лесу, за стеной, или скрипучий крик совы.
А под утро ему приснился долгий и сладкий сон — родная деревня. Словно стоит он, еще совсем маленький, на покатом крыльце родного дома самой что ни на есть ранней весной. Кругом еще снег, а на снегу уже вытаяли мелкие березовые сучья, нападавшие за зиму. Ветер широко шумит, по-весеннему. Терпко пахнет большой тополь во дворе. Дед Алексей идет по прогону в распахнутом полушубке. За сараями видно речку, берега ее в снегу, а на льду уже зачернела вода и обступила кусты; низкое небо над лесом обложили тяжелые синие тучи, обещая скоро первые весенние дожди. Еще пройдет немного времени, и побегут ручьи. Уже слышно, как, перекликая грачей, кричат на деревне ребятишки, а Иван спускается с крыльца по отсыревшим ступеням и идет к товарищам прямо по осевшим сугробам в дырявых валенках: теперь уже все равно, теперь уже скоро весна. Ветер, тугой и гладкий… Пахнет талым снегом…
Иван проснулся — и пожалел об этом. Он закрыл глаза и силился вернуть то, что ему виделось. Потом он до полудня лежал, погруженный в сладкие воспоминания, и улыбался чему-то, и моргал припухшими веками, и грустил. Нет, никогда бы раньше он не подумал, что его нищая деревня, кривое отцовское крыльцо и даже корявый тополь, который давно грозился спилить дед Алексей, станут для него так дороги и единственно необходимы.
С этого дня в душе еще крепче поселилась тоска. Иван уже не чувствовал себя счастливым в своем заповедном раю, и прежнее стремление увидеть родную землю вспыхнуло в нем с новой силой. В полдень, когда пришел Эйно, Иван поделился с ним своей тоской. Тот выслушал внимательно, подумал. Потом спросил, не хочет ли он обратиться к властям. По мнению Эйно, это был тот разумный путь, которым следует возвращаться на родину. Он вызвался даже помочь Ивану, когда будет в столице. Иван так разволновался, что ему стало хуже.
Месяца через полтора, когда Иван уже был на ногах, Эйно ездил в столицу и там отправил от имени Ивана письмо. Корешок квитанции на отосланное письмо Иван хранил, как талисман. Но проходили месяцы, а ответа не было. Было послано еще несколько писем — ничего.
Однако Иван не терял надежды и деятельно готовился к тому дню, когда надо будет собираться домой. Больше всего досаждало лицо. Кость еще ныла, но самым мучительным было сознавать свое уродство. Он попросил Эйно узнать, сколько ляккяри возьмет за лечение и за операцию, чтобы вернуть рот на прежнее место. Тот узнал. Сумма, которую ляккяри написал для Ивана на белом листе бумаги, была так велика, что даже Эйно, выйдя из дома ляккяри, шел как ударенный и полдороги не надевал шапку — забыл.
— Ой, Ифана! Плоха, сафсем плоха! — воскликнул он и сел на лавку. — Денег столько тебе никогда не нателать, та-а! Деньги, деньги… Фсе фезде деньги, без них из леса не фыйдешь, а ты — к ляккяри… Педа, когда деньги, и пез них — педа. Тфой Шалин сфорафал, значит, ему тоже пыла педа пез денег. Там, ф горотах, труг труга ест за деньги, здесь — тоже…
— Да, Эйно, без денег везде худенек, — подтвердил Иван и вдруг встрепенулся — А за что ляккяри, мать-таканы, так много берет? Может, он думает, что русский, так…
— Нет, с фсех.
— Невыгодно болеть, — заметил Иван, вздохнув, — самое лучшее — это сразу умереть.
Эйно молча покачал головой.
Ивана еще долго лечила жена Эйно какими-то примочками из трав и настоями корней. Боль постепенно исчезла, но рот так и остался стянутым набок.
— Ничефо! — успокаивал Эйно глубокомысленно. — Рот набок — ничефо, худо, когда мозг набок, а рот — ничефо.
Иван постепенно и сам привык к этой мысли. На ощупь ему уже не казался рот таким уродливым, и только бритье перед длинным осколком зеркала доставляло ему страдание.
Жители поселка и окружающих хуторов относились теперь к Ивану холодно, с недоверием, граничащим со злобой. Мальчишки бросали в него грязью, снегом, палками и даже камнями: они дразнили его на виду у взрослых. При виде его они с притворным ужасом хватались за карманы и бежали в сторону, что означало: берегись, идет вор. Словом, за все проделки Шалина остался расплачиваться Иван. У него не хотели покупать рыбу, корзины, бочки, и Эйно помогал ему сбывать все это на дальних хуторах, а грибы и ягоды, которыми в основном жил теперь Иван, — сдавать оптовикам.
Однажды Эйно принес ему щенка, и это скрасило жизнь Ивана. Он зажил веселей и вновь стал ждать ответа. Он уже меньше жалел украденные Шалиным деньги, не огорчался, что придется ехать домой без подарков, теперь у него была одна мысль: как-нибудь пробраться домой, на родину. И все ему казалось, что вот-вот придет вызов, и тогда все он бросит, все как есть — и бочки, и корзины, и наготовленные не на один год дрова, и грибы, и картошку под полом, даже инструмент — и в чем есть направится в родные края. Он верил, что родная земля примет его и в обносках.
Как-то в начале апреля, поутру, Иван вышел из избы попытать счастья на подледном лове.
Стоял легкий утренник. Снег на озере, подтаявший днем, за ночь прихватило коркой, и он шуршал под ногами ядреным настом. Иван сделал несколько шагов и остановился.
На горе, где-то совсем близко, пели тетерева. Их токовиная песня, чуть задумчивая и чистая, как бульканье родника, разносилась по сосновому лесу, и хотя это пение, и прозрачный, глубокий лес с его прямыми соснами, и эта широкая заря, от которой нежно розовел снег, и бодрящая утренняя свежесть были Ивану не в новинку, он все же остановился, поднял у шапки уши и прислушался.
— Слышь, Мазай, тетерев поет! — сказал он насторожившейся собаке и невпопад добавил, кривя рот. — А ответа все нет, видать, уж здесь умирать нам, вместе…