Но это неожиданное быстрое возвращение в Москву, вследствие каких-то вестей, полученных у Троицы, уже встревожило Ксению… Она почуяла что-то недоброе в том сдержанном молчании, которым царица отвечала на все ее вопросы, и страшно волновалась во время всего обратного пути в Москву. Этот путь, знакомый ей с детства, памятный по многим радостным воспоминаниям ранней юности, теперь показался тоскливым, невыносимо скучным и бесконечным.
Затем, по приезде в Москву, потекли дни тяжелой неизвестности. Царевна не могла не знать о болезни королевича, хотя все слухи и разговоры о нем как-то вдруг замолкли. Бывало, прежде каждый день ей доносили, что королевич делал в тот день на съезжем дворе, куда изволил кататься, чем тешился ввечеру. Поутру заглядывала к ней царица Мария с разговорами о женихе или призывала ее к себе на свою половину примерять наряды да обновы, а после обеда или под вечер заходил к ней брат, царевич Федор, и сообщал ей все, что успевал прознать про Данию и датчан от толмачей, которые вели переговоры с вельможами королевича.
И вдруг все точно забыли о царевне, все как будто стали сторониться ее и даже избегать с ней всяких разговоров. В самой служне своей она заметила какую-то мудреную, диковинную перемену, все больше прежнего старались услужить ей, окружали ее заботливостью и холили, все были к ней внимательны и ласковы, как к малому больному ребенку, и все старались, видимо, не проронить ни слова о чем-то таком, что, очевидно, у всех просилось на уста. Даже веселая болтливая боярыня-казначея как-то нахмурилась и прикусила язычок и на все вопросы царевны: «Что, мол, с нею сталось?» — отвечала только скороговорочкой сквозь зубы:
— Неможется, царевна! Старость, как видно, стала приходить… — и спешила удалиться под первым предлогом.
Царевна вспомнила, что точно так же относились к ней все окружающие в ту пору, как и за первым женихом ее «объявились всякие неправды» и брачный союз с ним стал невозможен. И вот в душе ее рядом с опасениями за здоровье королевича возникли новые и более страшные опасения за то, что и теперь ей не придется дожить до столь желанной перемены в жизни, что и теперь ей придется влачить по-прежнему нескончаемо скучные дни в одиночестве и все в тех же четырех стенах терема. Эта мысль так напугала Ксению, что она решилась добиться правды во что бы то ни стало… Она послала звать к себе брата-царевича и приказала сказать ему, чтобы он шел к ней в терем взглянуть на новую диковинку, которую поднес ей в дар приезжий иноземец Ганс Клупфер, и царевич Федор, охочий до всяких иноземных диковинок, тотчас явился в терем к сестре-царевне.
Царевна Ксения пошла к нему навстречу с улыбкой и сказала очень спокойно и ласково:
— Что, братец, давно не жаловал ко мне? Совсем забыл свою сестричку Аксиньюшку, диковинкой заморской заманивать пришлось! А еще недавно захаживал ко мне почасту…
— Да недосуг все было, право…
— Недосуг? — переспросила Ксения, смотря в очи брату пристальным, испытующим взглядом. — Варенька, дай мне из скрыни, что в опочивальне, ту книгу, которой бил челом мне иноземец…
Боярышня Варенька быстро вышла в опочивальню, явилась через минуту с толстой золотообрезной книгой, переплетенной в белый пергамент с золотым тиснением и золочеными застежками, и подала ее царевне с низким поклоном. Царевна приняла эту книгу и сказала боярышне:
— А теперь ступай, скажи, чтоб казначея… Нет! Побудь здесь близко в сенях за дверью…
Боярышня вышла, а Ксения развернула перед братом немецкую Библию с прекрасными гравюрами, изображавшими библейские типы и притчи.
— Ах! Какая книга славная! — говорил, просматривая Библию, царевич Федор. — Какие действа и лики изображены и под каждым подписано… Погоди-ка, я разберу тебе все подписи, Аксиньюшка, ведь я теперь в немецком крепок…
И точно, царевич стал прочитывать немецкие подписи под картинами и переводить их сестре.
Ксения не смотрела в книгу, она положила руку на плечо брату и сказала ему тихо:
— Ты точно крепок стал в немецком… лукавстве! Научился у них лукавить! Впрок пошла тебе посольская наука.
— Что ты, Бог с тобой! Что говоришь, сама не ведаешь! — сказал царевич, отрываясь от книги и тревожно взглядывая на Ксению.
— И теперь лукавишь! — вспылила Ксения. — Скрываешь вести о королевиче, о милом нареченном женихе моем!.. О, если можешь, скажи мне все, что знаешь!
И она обвила шею брата руками, и целовала, и ласкала его, и глядела ему в очи… Царевич не выдержал и, печально понурив голову, прошептал:
— Вести недобрые! Вести нерадостные…
— Пусть нерадостные! Говори, не жалей меня, они все же лучше моих сомнений!
— Не хорош твой суженый… Четырех дохтуров послал к нему отец наш — и те сказали вчера, что с огневицей им не справиться, и если нынче ночью не даст Бог лучше…
— О-ох, Господи! — застонала Ксения, закрывая лицо руками. — Видно, нет нам счастья!.. Отвратил Господь от нас лицо Свое… И наказует за тяжкие грехи…
И слезы обильным ручьем полились из ее прекрасных очей.
— Что я наделал! — спохватился царевич, поднимаясь спешно и стараясь утешить царевну. — Да что ты, Аксиньюшка! Ведь дохтура-то это так сказали. А Бог-то даст — и королевич твой опять поправится… Ведь молодой он да крепкий, недут его не сразу сломит!
Но Ксения его не слушала и все плакала, плакала горько, неутешно, сердце подсказывало ей, что королевич не устоит в борьбе с недугом, что не сбудутся ее мечты о счастье и замужестве.
Когда царевич ушел от Ксении, она пошла к себе в моленную и бросилась там на колени перед образом. Она молилась, молилась долго, но молитва ее не облегчала, не наполняла ее души той благодатью, какую она так часто испытывала прежде. Она молилась устами, а сердце ее было полно мирских забот и дум… Она молила Бога о пощаде и милости, об исцелении страждущего жениха своего и не могла отогнать от души тяжких, мрачных сомнений.
То ей казалось, что не услышит Бог ее молитвы, то представлялось, что Он не смилуется над иноверцем, то вспоминались ей последние слова боярыни Романовой, и она говорила себе среди молитвы:
— Да! Родители мои расстроили их теплое гнездо… Мужа разлучили с женою, детей осиротили! Грех великий! И не на мне ли Господь отплатит им! О, горе, горе мне, бедной!..
И Бог представал Ксении во всем грозном величии силы и могущества, не Всеблагим и Всепрощающим, а карающим, мстительным, наказующим «в роды род…» Она молилась, но малодушный и маловерный страх не покидал ее, и тревожил мрачными образами грядущих бедствий, и проливал уныние ей в душу, отнимая надежду на неисчерпаемое милосердие Божие…
Ксения слышала, как к ней в моленную два или три раза стучались, окликали ее по имени и снова отходили от дверей, не получив ответа. Она очнулась от тяжких дум когда уж наступили сумерки… Поднявшись с колен, она хотела выйти в комнату, как вдруг раздался на соборной колокольне удар колокола.
— Что это за звон? — тревожно встрепенулась Ксения.
Новый удар колокола прогудел над Кремлем, печальный, унылый, протяжный… Ксения не вытерпела и бросилась к себе в комнату.
— Что это за звон?! Зачем звонят? — спросила она, быстро подступая к боярыне-маме, которая стояла в углу у печи и о чем-то перешептывалась с боярыней-казначеей и боярыней-кравчей.
Мама ничего не отвечала и только беспомощно переглянулась со своими товарками.
— Зачем звонят? — крикнула Ксения, порывисто хватая маму за рукав. — Или ты оглохла? Бегите все, узнайте!
Но в это время дверь из сеней отворилась, и на пороге показался царь Борис в смирном платье. Позади него в сенях виднелись в полумраке фигуры бояр из годуновской родни и царевич Федор.
Ксения взглянула в лицо отцу, взглянула на его смирное платье и отшатнулась от Бориса, который торжественно и медленно вступил в ее покой, опираясь на черный посох.
— Аксиньюшка! — произнес он тихо и печально. — Лишились мы с тобою радости… Погибла сердечная моя утеха! Королевич, жених твой, приказал долго жить…