Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Тетя ехала из Парижа не прямо в Москву. Сперва — в Витебск, похоронить отца, ликвидировать квартиру на Замковой улице, помочь бабушке перебраться в столицу. Мой дед умирал тяжело. Воспаление внутреннего уха. Плюс — уремия. Преклонные годы — далеко за восемьдесят. Атеист, дарвинист, естественник, убежденный ассимилятор („Еврейство — пережиток черты оседлости, нам надо просто смешаться с национальным большинством, впитав его культуру“). — Однако последние слова его были: „Адонай, шмаа Исраэль“. Голос бесчисленных забытых предков. Перед тем он процитировал еще из Генриха Гейне: „Und alles hat man beloegen, und alles hat man betrogen das schoenste Maerchen von Glueck“ („И все оболгало, и все обмануло прекрасную сказку о счастье…“)… Вывезти вещи и книги в Москву было непросто. Соседи-„уплотненны“, отхватившие половину „буржуазной“ дедовской квартиры, ожесточенно сопротивлялись. Тетя завещала линолеум и часть мебели выше этажом расположенному ОГПУ и тем получила разрешение на вывоз в Москву всего остального», — вспоминал Юлий Лабас.

Александра Вениаминовна начала работать в ГОСЕТе. Парижские связи пригодились, когда в Москву приехал Муссинак: он пригласил Азарх-Грановскую режиссером, а та позвала оформлять водевиль Лабиша Лабаса. В декабре 1934 года, вскоре после премьеры «Миллионера», она оступилась на обледенелой подножке трамвая, и ногу затянуло под колесо. Какой-то военный перетянул рану ремнем, потом полгода врачи пытались спасти ногу; началась гангрена, а антибиотиков тогда еще не изобрели… Сорокалетняя красавица, осаждаемая поклонниками, лишается ноги, но Михоэлс, которого некогда открыл и сотворил как актера Грановский, нашел ей занятие: преподавать актерское мастерство в театральной студии при ГОСЕТе, в которой она и прослужит вплоть до закрытия театра.

В 1936 году, когда Лабас привел в квартиру № 36 новую жену, Раиса Вениаминовна служила в Музее изобразительных искусств на Волхонке. О Юлике заботилась бабушка, Жанетта Моисеевна Идельсон, дама образованная, говорившая на трех языках, в том числе на родном немецком, — с дедом Юлика она познакомилась в Берлине, где тот учился на медицинском факультете университета, а она преподавала английский в гимназии. Потом Раиса Вениаминовна перешла во Всесоюзный дом народного творчества имени Н. К. Крупской, где в середине 1930-х годов организовали заочные курсы: на них обучали рисованию и живописи по переписке. До своей кончины в 1972 году она консультировала художников-самоучек, присылавших со всех концов СССР свои работы в Москву. Студенты и преподаватели никогда не видели друг друга — обучение для жителей глубинки было заочным, даже на сессию приезжать не требовалось. Стоявшая на рецензиях подпись «Идельсон» многих вводила в заблуждение: большинство считало Раису Вениаминовну мужчиной, так что письма с приглашением поохотиться в тайге ее не смущали.

В легендарном краснокирпичном доме ВХУТЕМАСа Лабас прожил почти 20 лет, десять из них — бок о бок с семьей Идельсон. «Дом был многокорпусной многоэтажкой. Этажей с полуподвальными, где тоже размещались мастерские и жилые квартиры, насчитывалось девять. К этому следует добавить 4-х метровые потолки и гигантские — 100–150 кв. м. пустые пространства мастерских. Бывшая мастерская Архипова была перегорожена на две: квартира 36 досталась Фальку, а 36а — Митуричу. Чтобы попасть к Митуричам, надо было спуститься с 9-го этажа и вновь подняться на 9-й этаж — с другого входа. Обычно стучали друг другу в стенку», — вспоминал Юлий Лабас. Звукопроницаемость была отличной — за стеной помещалась мастерская Петра Васильевича Митурича (женатого на Вере Хлебниковой, сестре поэта — «председателя земного шара»), имевшая выход на черную лестницу. Велимира Хлебникова Лабас-старший тоже знал — он приходил к ним в общежитие вместе с Алексеем Крученых. «Мы давно знали его стихи. У меня была его книга „Доски судьбы“, которую я с увлечением прочитал[73]. В нашей квартире № 77 тогда жил Телингатер[74], который хорошо знал Хлебникова, — они вместе приехали в Москву из Баку. Вскоре Хлебников поселился в нашей квартире в первой комнате налево, где жили Телингатер и Плаксин. К нему все тепло отнеслись, когда я заходил к моим товарищам, то часто встречал Хлебникова — он сидел около кровати, на которой лежали тетради. Мне запомнились огромные серые с голубизной глаза и странное, отчужденное продолговатое лицо — он напоминал одинокий утес. Жесты, движения были медленными, спокойными. Меня не покидало чувство, что хотя он и рядом, но в то же время где-то далеко. Запомнился его голос: он тоже звучал одиноко, в особенности среди обычно бойких моих товарищей, которые, правда, притихали рядом с необыкновенным соседом. Нам казалось, что никто так верно не оценит и не почувствует подлинное искусство, как могли мы тогда. Я замечал, что у Хлебникова был озабоченный вид, — но это не была озабоченность житейскими делами, хотя они у него были тогда очень плохи.

С Хлебниковым я иногда беседовал, он держался скромно, поражая своей почти детской искренностью и простотой. Я очень интересовался его взглядами на живопись, но он высказывался осторожно и немного. Сказал мне, что последние годы меньше мог интересоваться живописью (так складывались обстоятельства), совсем мало о живописи думал и не много видел. Я ему показал несколько моих картин. Он отнесся к ним с интересом и заметил, что хочет теперь вновь подумать о живописи, но больше посмотреть, что за последнее время сделано, — только после этого он может позволить себе судить о ней. И добавил, что его интересуют новые пути живописи.

На дверях комнаты, где он жил, иногда висела записка, написанная не очень четко рукой Хлебникова с просьбой по возможности его не беспокоить, так как он работает. Он очень много в это время писал, и часто поздно ночью. Мы все старались, чтобы ему было спокойно. Я часто, вернее, каждый день, встречал его медленно идущим по коридору в квартире, на лестнице или во дворе и всегда невольно провожал его взглядом, взвешивая каждое его движение, каждый жест. Хлебников ходил в старой солдатской шинели. Мне запомнилось, как на углу Мясницких ворот он стоял и держал в руке ломоть хлеба, о котором забыл. Мимо него проходили люди, проезжали извозчики, машины, но он ничего не видел и не слышал — так он был поглощен, видно, неожиданно налетевшими на него мыслями. Быть может, родились новые стихи, совсем новые поэтические образы, а он стоял неподвижно, как монумент, высокий и величественный. Долго я не мог оторвать от него взгляда, пока он стоял, не шелохнувшись. Я прошел мимо него к нашему дому и очень долго еще смотрел в окно, пока не увидел Хлебникова, идущего своей обычной спокойной неторопливой походкой».

После смерти матери и тетки Юлий Александрович пытался сохранить мемориальную квартиру, но во время капитального ремонта не сумел договориться с наследниками Митурича о разделе коридора и кухни и уехал с женой и дочкой в новостройку на окраину Москвы. Квартиру, в которой вырос, Юлий Лабас описал в мельчайших подробностях. Как и отец, он обладал поразительной памятью на события и людей и многое помнил в деталях, словно это произошло позавчера, а не полвека тому назад.

«Итак, о квартире 36. Это было гигантское помещение с видами из венецианских окон и с решетчатых железных балконов на все стороны Москвы. С балконов: северо-восточного, квадратного, и северного, большого круглого (они и сейчас все те же), открывался вид: слева — на высокий песчаного цвета дом со множеством серых башен и башенок в стиле „эклектика“ акционерного общества „Россия“, на Бобров переулок, на Сретенский бульвар. Правее виднелись с тыловой стороны многооконное желтое строение в классическом стиле… Видно было также продолжение Мясницкой в сторону Красных ворот, стеклянная громада постройки начала тридцатых — Дома Ле Корбюзье и множество разноцветных крыш, а на горизонте синели лесные массивы Сокольников, Лосиного острова и Измайлова. Внизу на асфальтированном дворе горбатилась громадная стеклянная крыша учебных мастерских ВХУТЕМАСа (позже — Полиграфического института). А справа за Почтамтом высилась бело-голубая с золотым куполом Меншикова башня, когда-то самая высокая в Первопрестольной. Из гигантских южных окон открывался вид на большой темный прямоугольник — телефонную станцию, правее нее — на другой, светло-серый менее внушительных размеров куб со всенощно горящими окнами — верхотуру зловещей „Лубянки“ и далее — на Кремль, Спасскую башню, шуховскую антенну радиостанции „Коминтерн“ — реализованное (не в пример таллинскому прожекту) подобие Эйфелевой башни. И опять на горизонте, за Нескучным садом, синели тогда еще не вырубленные хвойные леса. Высотки последних лет многие из этих красот, конечно, заслонили.

Сколь многое из тогдашних видов с наших балконов или из окон отразилось в картинах отца. Вот, например, над башнями акционерного общества „Россия“ и Сретенским бульваром величественно плывет гигантский дирижабль. Летят аэропланы над крышами Мясницкой, мчатся по ней мимо Главпочтамта разноцветные автомобили, движется пестрая толпа».

вернуться

73

Возможно, память изменяет Лабасу: сборник «Доски судьбы» вышел только весной 1922 года, за несколько месяцев до кончины Велимира Хлебникова.

вернуться

74

Соломон Бенедиктович Телингатер (1903–1969) — график, дизайнер, в 1920–1921 годах учился во ВХУТЕМАСе; один из пионеров новой типографики.

27
{"b":"211807","o":1}