— Да нет, Эйген! Но ведь всю молодежь призывают в армию…
— Нет, мое сокровище, меня но призовут, я считаюсь незаменимым. Отечество слишком меня любит.
— Незаменимым? Но ведь вся молодежь…
— Не бойся, Эвхен, никуда я от тебя не уйду.
— Но…
— Я вижу, тебе не терпится сплавить меня на фронт! Ничего не выйдет! Пусть дураки подставляют лоб под пули! Мне это не подходит!
— А разве тебя не посчитают дезертиром? Ведь за это…
— Ну и бестолковая же ты! Никакой я не дезертир! Я же сказал: меня считают незаменимым. Отечество не требует от меня жертв! Как, еще не поняла? Ну лишенец я, — дошло? Меня лишили гражданских прав…
— Как так? — удивилась Эва. — Каких гражданских прав?
— А вот я тебе объясню, моя цыпка! Когда меня три года назад замели, припаяли мне каторжные работы, а это и значит — лишили гражданских прав. Так что мундир его величества мне, заказан. Я вижу, ты ужасно огорчена…
Он с циничной ухмылкой наклонился к ней через стол. Она и сейчас дрожит при одном воспоминании. Уж, кажется, она не слишком щепетильна, а и ее оторопь взяла при мысли, что можно гордиться своим позором!
Он, видно, прочел это на ее лице. И, как всегда, впал в мгновенную ярость.
— Ты, кажется, меня стыдишься? Стыдишься своего Эйгена? А ну-ка пошли… Я тебе покажу, что для меня твой стыд! И если тебя еще не лишили гражданских прав…
Он снова ухмыльнулся. И началось то, другое. Началось то — другое…
Она сидит, не шелохнувшись. Отец все еще толкует с Рабаузе. Слышно, как гремят ведра… Мать все еще пробирает служанку… Малыш что-то напевает…
И тут ей вспомнилась эта Гудде, как она давеча стояла на перроне, щуплая невзрачная калека, держа за руку здорового ребенка. Эва дрожит при мысли, что у нее может родиться дитя, дитя от этого человека, с виду как будто здорового, но испорченного, прогнившего до мозга костей. Маленькой горбунье даровано то, в чем навсегда отказано ей, Эве. Дети не для нее!
Она достает из комода отрез ситца, заворачивает в бумагу и кричит Гейнцу:
— Если мать спросит, скажи, что я ушла на часок.
— Сама ей докладывайся, — отвечает Малыш с чисто братской любезностью. — Что я у тебя, на посылках, что ли?
Но Эва не хочет докладываться матери, матери незачем знать, что Эва пошла к портнихе, мать подумает, что она пошла «за тем самым». Но она идет не за тем самым, она идет для себя!
Идет? Нет, почти бежит. Бежит с такой быстротой, какая только возможна для молодой девушки в 1914 году, стесненной длинными юбками и тесными понятиями о приличии. Бежит, озираясь, не гонится ли он за ней, он, ее неотступный кошмар, ее неотвратимая угроза. И, беспрепятственно достигнув соседней, более тихой улицы, проходит через два двора и поднимается вверх по лестнице…
На ее звонок сразу же открывает «эта Гудде». Глаза у нее покраснели, но сейчас они смотрят хмуро, почти враждебно. Ребенок, двухлетний крошка, цепляется за ее юбку.
— Простите, фрейлейн Гудде, — говорит Эва, растерявшись под этим настороженным взглядом. — Я увидела вас на вокзале и вспомнила, что у меня лежит отрез… Это ситчик, и, если его сейчас не сшить, он проваляется до будущего года.
Эва смущенно улыбается, ей и в самом деле не по себе от этого недоброго взгляда.
— Нет! — говорит «эта Гудде». — Нет! Мне очень жаль, фрейлейн, но я не возьму у вас работу. Нет!
Это многократное злобное «нет!» усиливает замешательство Эвы.
— Но, фрейлейн Гудде, что случилось? — допытывается она. — Вы ведь всегда для нас шили. Я — Эва Хакендаль, вы же меня знаете!
— Я сразу увидела по вашему лицу, что вы обо всем догадались, — говорит «эта Гудде» со страстью. — Но ребенок мой, он наш — и никому до него дела нет. Так что зря вы, Хакендали, себя утруждаете. Ребенок мой. И если вам мало того, что вы сделали с Отто…
— Отто! — восклицает опешившая Эва.
— Не притворяйтесь! Постыдились бы! Да, Отто, но мой Отто, не ваш, не тот, во что вы его превратили — вы, Хакендали, с вашим отцом! Вот уж правда, что он Железный Густав! — И перескакивая на другое: — Отто только-только уехал на войну, а я уже с ума схожу от беспокойства! Но лишь бы он вернулся, уж я позабочусь, чтобы он забыл дорогу ко всему, что зовется Хакендалями! И тогда я благословлю эту войну, благословлю, благословлю…
Она прислонилась головой к притолоке и неудержимо разрыдалась.
Эва, с удивлением наблюдавшая эту вспышку, протянула руки к горько плачущей женщине.
— Фрейлейн Гудде, прошу вас, ну, пожалуйста, успокойтесь! Ведь здесь ребенок!
И действительно, ребенок стоит рядом, но он не плачет и только силится обнять свою маму:
— Мамочка, миленькая, добрая мамочка, не надо!
— Да, да, все уже прошло, Густэвинг, видишь, мама опять смеется. Она опять смеется, Густэвинг! Фрейлейн Хакендаль, теперь вы знаете то, зачем сюда пожаловали, и можете спокойно отправляться домой. Представляю, что вы напишете Отто на фронт! Ему и там от вас покоя не будет!..
— Ни у кого и мысли нет насчет Отто, поверьте, фрейлейн Гудде! Никто от него такого и не ждал!
— Ну, ясно, вы его за человека не считали!
— Я никому не заикнусь!.. Ваш ребенок останется с вами. Я понимаю вас и могу себе представить, как вы ненавидите все, что носит наше имя. Но я ведь тоже Хакендаль. И я… я так же несчастна, как Отто.
Похоже, теперь Эвин черед плакать, но она берет себя в руки.
— Поймите, — говорит она своей сестре по несчастью, замкнувшейся в суровое молчание. — У меня нет такого крошки, как у вас, и никогда не будет — не должно быть! Вот как я несчастна! Потому-то я и пришла к вам, я увидела вас с ребеночком, таким хорошеньким, здоровеньким ребеночком. Я всегда мечтала иметь детей, и мне стало завидно… Поймите же…
«Эта Гудде» смотрит на Эву в молчанье.
— Входите, фрейлейн, — только и говорит она. И держа за руку ребенка, ведет гостью в комнаты. — Покажите мне ваш ситчик, фрейлейн!
Эва развернула сверток, и портниха разложила перед ней модные картинки, предлагая то одно, то другое. «Пожалуй, это годится!» или: «Я не рекомендовала бы вам рукав с напуском, сюда больше подойдут буфики».
И Эва отвечает как положено то, что обычно отвечают портнихе, она даже чуточку заинтересовалась. И в самом деле, голубенький в горохах ситчик очень мил, из него выйдет прелестное платьице.
Как вдруг «эта Гудде» сказала: «Одну минутку», ушла в смежную комнатку и вскоре вернулась, осторожно неся что-то в руках.
— Видите, это распятие — тоже его работа, — сказала она с гордостью. — Не правда ли, хорошо? — И, не дожидаясь ответа, продолжала: —У меня бы охотно его купили, по я не отдаю. Все другие его работы я относила в магазин. За них неплохо платили. Хозяин считает, что Отто мог бы стать настоящим художником, ему бы только немного подучиться да иметь хороший материал. Э, да что об этом толковать, — продолжала она с прежней враждебностью и осторожно отставила распятие в сторону. — Ведь его дело — чистить у вас лошадей и подметать конюшню!
Эва растерянно взглянула на невестку, но та продолжала совсем спокойно:
— С ним я, конечно, говорю не так, как сейчас с вами. Я всегда ему твержу: «Исполняй, Отто, что отец приказывает». Я ведь вижу, какой он безвольный, — ссорить его с вами — значит сделать и вовсе несчастным!
— Может, Отто и в самом деле окрепнет на войне, — сказала Эва осторожно. — Не все же вам сидеть одной с ребенком, и если у Отто такие способности… У отца хватит денег…
— Нет уж, извините! Я могу отлично сидеть с ребенком одна и ждать его. А тогда и он и ребенок будут мои, пусть и на короткие минуты! Деньги? Да я бы пфеннига у вас не взяла! Это вы думаете, что в деньгах счастье, хоть всем вам они принесли одно несчастье.
И она снопа гневно взглянула на Эву, но смягчилась при виде ее бледного измученного лица.
— Ладно, хватит браниться! Вы говорите, что так же несчастны, как Отто! Но вы понятия не имеете, как он несчастен.
— Но ведь и вы не знаете, до чего я несчастлива, — сказала Эва и, спохватившись, спросила: — Когда же мне приходить на примерку? Или лучше не приходить? Не беспокойтесь, дома я ничего рассказывать не стану.