Нет, надо притаиться и соблюдать спокойствие — украдкой перебирает она прелестные вещицы и чувствует себя на седьмом небе. Только нынче утром она думала, как бы завладеть своей долей тех прекрасных вещей, которые так украшают жизнь, — и вот у нее уже что-то есть, и даже совсем не мало! Ни за что не расстанется она со своим сокровищем! Она притаится и будет молчать!
Эва слышит в коридоре шаги отца, а затем его сердитый и материн плаксивый голос. Поспешно сует она безделушки в заветный кошелечек. Этот кошелечек на тонком, но крепком шнурке висит у нее на груди. А теперь — повернуться на бок и притвориться спящей…
Отец остановился на пороге и прислушивается. Недаром он искони караулит сон своих детей, он по дыханию узнает, кто притворяется спящим.
— Эва! — окликает он резко. — Ты не спишь! Где Эрих?
— Откуда мне знать, отец…
— Неправда, знаешь, скажи сейчас же, где Эрих. — И почти умоляюще: — Будь умницей, Эвхен! Я ничего ему не сделаю! Мне лишь бы знать, где он.
— Но я и правда не знаю, отец! Я уходила за покупками, когда стряслась эта комедия. Я бы тебе обязательно рассказала. Да приведись мне, я бы его ни за что не выпустила!
Да, эта дочь одного с ним мнения: Эриха не следовало выпускать. Но странно — то, как она это говорит, тоже отцу не нравится.
— Меня твое мненье не интересует, — говорит он. — Завтра гляди в оба. Если Эрих появится или даст о себе знать, немедленно сообщи мне.
— Хорошо, отец!
— Так сделаешь?
— Ну, конечно, отец!
— Ладно!
Хакендаль повернулся к двери и только сейчас заметил, что вторая кровать в спальне пуста.
— Зофи опить дежурит? — спрашивает он.
— Разве мать тебе не сказала? Зофи тоже ушла.
— Что значит ушла?
— Ну конечно же, к своим святейшим сестрам! Она еще сегодня днем перебралась в свою больницу. Со всеми пожитками. Мы для нее недостаточно набожны, говорит, мы вечно ругаемся.
— Та-ак! — только и сказал отец. — Та-ак! Покойной ночи, Эвхен!
Медленно прикрывает он дверь и долго стоит в коридоре. Час от часу не легче, удар за ударом; двое детей потеряно за день. Зофи тоже ушла, не простясь со мной! Что же я им сделал, что они так со мной обращаются?! Ну пусть я был строг, отец и должен быть строгим! Пожалуй, я был еще недостаточно строг! Только теперь я вижу, какие они хлипкие, пускаются наутек перед малейшей трудностью! Побывали бы в шкуре солдата! Стиснул зубы и, глазом не моргнув, вперед, в атаку!
Он стоит долго, долго, мысли его бегут вразброд, грустные, злые, гневные мысли. Но сколько Хакендаль ни размышляет, он не смягчается, не сдается. Пусть ему нанесли тяжелые раны, не на раны он жалуется, а лишь на то, что дети способны стать врагами отца, наносить ему удары из засады.
Нет, он не сдается, Железный Густав берет себя в руки, он продолжает привычный вечерний обход. Он не заползает в постель, чтобы нянчиться со своей обидой, он идет в спальню сыновей.
Шаги его гулко отдаются в темноте, чуть светятся кровати, из трех здесь пустуют две…
— Добрый вечер, отец! — говорит Гейнц.
— Добрый вечер, Малыш! Еще не спишь? А ведь тебе давно пора спать.
— Успеется, отец! Ты тоже на ногах, а встаешь на три часа раньше.
— Старому человеку не нужно много спать, Малыш!
— Ты еще не старый, отец!
— А все-таки!
— Нисколько ты не старый!
— А все-таки!
— Нет, нет!
Отец проходит через всю комнату, он присаживается в темноте на постель своего младшего и не как отец, а скорее как товарищ спрашивает:
— Ты не представляешь, Малыш, куда девался Эрих?
— Не представляю, отец. А тебя это беспокоит?
— Да; и никто из наших не знает, куда он девался?
— По-моему, нет, но завтра я поспрошаю в богадельне, может, кто из его товарищей знает.
— Сделай это, Малыш!
— Сделаю, отец!
— И сходи за меня к господину директору. Я обещал ему завтра же послать Эриха в школу. А теперь ничего не выйдет. Объясни ему…
— Ах, отец…
— Ну что?
— Мне завтра неудобно идти к дирексу…
— Но почему же? И не говори «к дирексу»…
— Он, верно, на меня ужас как зол. Мы вчера здорово поцапались, я и один парень из моего класса, Кунце нас записал, говорит, что обязательно доложит дирексу… директору.
— Из-за чего же у вас драка вышла?
— Да просто так! Он известный воображала и вечно над всеми издевается, надо же когда-нибудь дать ему по носу.
— Ну ты и дал?
— Будь спокоен! По всем правилам! К концу он уже еле дышал и только кричал «пакс»!
— А что значит «пакс»? «Пакс» это по латыни «мир», так кричат, когда пардону просят.
— Ну так вот что, Малыш, если за этим дело, можешь спокойно идти к директору. Мы с господином директором как раз видели в окно, как вы тузили друг друга.
— Вот хорошо-то! У меня уже в журнале есть закорючина, печально было бы схватить четверку по поведению.
С минуту стоит тишина. Разговор с этим сыном успокоил и утешил отца.
— Ладно, Малыш, так не забудь! И спи спокойно!
— Спи и ты спокойно! Не переживай за Эриха. Он похитрей нас с тобой и директора, вместе взятых. Эрих всегда выйдет сухим из воды.
— Спокойной ночи, Малыш!
— Спокойной ночи, отец!
ГЛАВА ВТОРАЯ
РАЗРАЗИЛАСЬ ВОЙНА
1
31 июля 1914 года.
С раннего утра, заливая всю площадь до самого Люстгартена, теснится народ перед Замком, над которым уже развевается желтый штандарт, указывающий на присутствие в Замке верховного полководца. Неустанно отливают и приливают толпы: люди стоят и час и два, чтобы потом вернуться к своим каждодневным обязанностям, но они выполняют их наспех, кое-как, ибо каждого гнетет вопрос — будет ли война?
Вот уже три дня, как союзная Австрия объявила войну Сербии, — что же теперь будет? Сохранится ли в мире спокойствие? Подумаешь — война на Балканах, империя-исполин против маленького сербского народа, — какое это имеет значение? Но, говорят, в России объявлена мобилизация, да и Франция что-то затевает. А как же Англия?
Солнце палит вовсю, духота такая, что дышать нечем. Толпа бурлит и клокочет. Кайзер будто бы сегодня в полдень произнес с балкона речь, но пока Германия еще в мире со всеми народами. Толпа волнуется и бурлит, целый месяц прошел в неизвестности, в гаданиях о том, о сем, в невнятных переговорах, в угрозах и мирных заверениях — и нервы от долгого ожидания у всех напряжены до крайности. Любое решение лучше, чем это мучительное ожидание, эта неопределенность.
В толпе шныряют разносчики, предлагая сосиски, газеты, мороженое. Но никто ничего не покупает, людям не до еды, не нужны им и утренние газеты, они уже устарели, им уже нельзя верить. Людям нужна ясность! Они перебрасываются отрывистыми, взволнованными замечаниями, каждый что-то слыхал. И внезапно — на полуслове — разговоры обрываются, толпа умолкла и, позабыв все на свете, смотрит на окна дворца. И на балкон, с которого сегодня будто бы говорил кайзер… Они пытаются заглянуть в окна, но стекла ослепительно сверкают на солнце, а там, где не мешает солнце, видны только желтые неяркие занавеси.
Что там внутри происходит? Какие решения принимаются в полумраке — решения, затрагивающие судьбу каждого мужчины, каждой женщины, каждого ребенка? Сорок лет держался мир, они уже не представляют себе, что такое война… И все же они чувствуют, что одно лишь слово из этого безмолвного непроницаемого здания может перевернуть всю их жизнь, И они ждут этого слова, они страшатся его, но и страшатся, что оно не прозвучит и что они столько недель зря томились и чего-то ожидали…
Внезапно становится так тихо, словно толпа затаила дыхание… Но ничего еще не случилось, ничего еще пока но случилось, только башенные часы — близко и далеко — часто и плавно, звонкими и басистыми голосами отбивают время: пять часов…
Ничего еще не случилось, они стоят и ждут, затаив дыхание…
Но вот распахнулись дворцовые двери, все видят, как они открываются — медленно, медленно, — из них выходит шуцман, берлинский полицейский в синей форме и остроконечной каске…