Она смотрит на брата и наконец вступает с ним в разговор, собственно, жалуется на отца. Чего только она для него не сделала, одела его, купила фургон и полуландо и даже готова разориться на новую лошадь.
— Так он же дикий упрямец! Мать говорит, ты можешь на него повлиять. Поговори с ним, Гейнц…
— В чем же сказывается его упрямство?
— Он не считается с моими больными… Но это же пациенты, больные люди, я уж не говорю, что почти все они очень состоятельные люди… Приходится считаться с их желаниями, даже с их капризами. Недавно он наорал на фабриканта Отто — знаешь, производство аккумуляторов, большое дело, — отец потребовал, чтоб он среди дороги убрался из экипажа!
— Что с него возьмешь! Ведь он — старик!
— Послушать его, так он железный! Вот и показал бы! Положим, господин Отто привередлив, но ведь я-то с ним лажу. К тому же отец недоволен жалованьем. Ворчит, что я ему мало плачу. Со своей пролеткой он зарабатывал больше. Но надо же учесть, во что мне все обошлось — экипажи, да и его снаряжение — отец забывает, что он теперь простой кучер. Я справлялась у матери — свой недельный прожиток он у меня получает. Не собирается же он на мне наживаться!
Зофи задумчиво смотрит на брата, а затем встает. Сигарету она уже выкурила.
— Так, значит, договорились, ты потолкуешь с отцом. Он должен понимать, что на его — пусть небольшое, но зато твердое — жалованье найдутся десятки, сотни охотников. И мне не может быть приятно, что всем моим пациентам он рекомендуется, как старейший извозчик Берлина, отец заведующей.
Гейнц усиленно накручивает рукоятку пресса и не отвечает сестре. Да она, по-видимому, и не ждет ответа. Она сказала, что считала нужным, и уходит…
С отцом Гейнц на эту тему, конечно, говорить не станет. Если Зофи ищет ссоры, незачем прибегать к его посредничеству. Жизнь и без того сложна.
Изготовив достаточно копий, Гейнц садится писать письмо. Он собирался заняться этим дома, но раз ему все равно предстоит корпеть над книгами Зофи, возвращаться домой не имеет смысла. Авось, Ирма не станет о нем беспокоиться.
Своим безличным, размашистым бухгалтерским почерком он выводит обращение: «Глубокоуважаемая фирма!» Он взял себе на заметку пять-шесть анонсов с указанием: обращаться только письменно! Если ничем не отвлекаться и не будет мешать Зофи, он к вечеру все кончит и на обратном пути опустит письма в ящик ночных отправлений. Возможно, уже послезавтра придет ответ: просят явиться для личных переговоров…
Стоит Гейнцу об этом подумать, как перо его еще разгонистее строчит по бумаге, с еще большим апломбом и красноречием он перечисляет свои достоинства, хоть это и непростая задача: как бы не хватить через край. Но скромность тоже неуместна. Письмо, написанное в сдержанных тонах, просто не звучит. Снова к нему возвращается что-то от его утренней уверенности, снова шевелится в нем надежда. Утром, проснувшись, он думал: сегодня мне наверняка повезет! Сейчас он думает: послезавтра мне повезет — возможно!
По сравнению с утром, надежды в нем поубавилось, но он все же надеется, а с надеждой, пусть и маленькой, жить во сто раз легче. Даже капля надежды меняет дело; без этой капли легко впасть в отчаяние, тогда как с ней жизнь терпима.
И вот он сидит и пишет. Для каждого письма берет новое перо, не бывшее в употреблении. Он дует на бумагу, малейшая приставшая пылинка грозит нарушить равномерность почерка. Подкладывает транспарант. Прежде, чем взяться за перо, мысленно распределяет материал по абзацам и прикидывает, как эти абзацы будут выглядеть на бумаге. Письмо с предложением услуг не должно быть растянутым, но не должно быть и каким-то недомерком. Всю еще не угасшую в нем радость творчества вкладывает он в эти письма.
Гейнц неглупый малый, у него есть разум и память. И разум должен бы подсказать ему, что вся эта писанина лишена смысла. При двух миллионах безработных все шансы — против него. На выплатном пункте немало говорилось о том, что на каждое объявление поступают две-три тысячи предложений услуг, среди них — предложения работать за пол-, за треть, за четверть утвержденной ставки — в сущности, за чаевые! Его виды на работу равны нулю, они не оправдывают почтовых расходов, его виды на работу не дают оснований для хорошего настроения, зря он переводит перья и бумагу. Напиши он: «Дорогая фирма, я — месяц май, с моим приходом жизнь обновляется!» — письмо имело бы больше шансов быть замеченным.
Память должка бы подсказать ему, что он уже десятки, сотни таких писем разослал по разным адресам. И с какими же результатами? Память говорит ему не ложно: на сотни писем никакого ответа. Быть может, на десяток пришел ответ, что предложение его принято во внимание, в дальнейшем его известят (никакого извещения не последовало!). Раз пять его просили явиться. (К сожалению, место уже занято.)
И все же он пишет и надеется. В свое время среди безработных много говорилось о том, что человек рождается с правом на труд. Об этом давно уже не говорят.
Теперь у него только надежда на труд. Она возникает от случая к случаю. И тогда он бежит со всех ног и пишет, предлагая свои услуги.
Но постепенно надежда улетучивается, и снова наступает нескончаемая мрачная полоса отчаяния, когда нет сил далее ходить отмечаться.
14
За время долгой безработицы Гейнцу дважды улыбнулось счастье: дважды удавалось ему найти работу. Первый раз его взяли в банк на временную должность — помогать при составлении годового баланса. Какое это было счастье снова сидеть в порядочном учреждении и заниматься привычным делом!
Правда, не такое уж оно было привычное. Много произошло перемен, появились всякие новшества. Переплетенные в холстину счетные книги, где на первой странице жеманной вязью было выведено традиционное «С богом!», вышли из употребления. Вся бухгалтерия велась на карточках, право гражданства получили счетные машины, исчезла возможность даже типографским шрифтом помянуть на банковских скрижалях имя божие…
Все это было новостью для Гейнца Хакендаля, как новым было то, что за справками и советами приходилось обращаться к младшим сотрудникам. В то время, когда у Гейнца еще была работа, он и сам принадлежал к младшим. Но особенно его поразило открытие, что он отвык от усидчивых занятий. Стало трудно просиживать восемь часов на одном и том же месте и делать одно и то же, неизменно одно и то же. Долгие месяцы вынужденного безделья вселили в него болезненную непоседливость. То и дело возникала потребность вскочить, пробежаться. Трудно было по восемь часов кряду корпеть за одним и тем же занятием.
В течение последних месяцев ничто не мешало ему чуть ли не ежеминутно браться за что-то другое. Он помогал Ирме в домашней работе и вдруг говорил: «Одну минуту, я только слетаю за парочкой сигарет!» — и убегал на улицу.
Когда же он возвращался, работа была уже сделана, и он немного играл с ребенком. Но это ему быстро надоедало, он снова уходил на улицу — почитать вывешенные газеты. И потом снова возвращался домой…
В то время он не отдавал себе отчета, как будоражит его это вечное безделье, не давая ни минуты покоя. И теперь, когда его опять усадили за дело, он почувствовал в себе эту тревогу. Она сидела у него в крови, ежеминутно хотелось сорваться и бежать. И не то чтобы куда-то или зачем-то, нет — просто бежать…
Он следил за собой, он боялся дать волю этим порывам. И все же несколько раз налетал на замечание, что он слишком часто бегает в уборную, никогда его нет на месте. Было ясно, что в этом банке его не зачислят на постоянную должность, сколько ни старайся.
Вторую временную службу он получил в крупной экспедиционной фирме по рассылке текстильных изделий. Здесь в течение многих недель проводилась кампания по распространению рекламного материала в сотнях тысяч экземпляров — на американский образец, с целью оживить падающий спрос. Это было самое подходящее дело для безработной публики. Их сидело человек двенадцать за одним столом — мужчины и женщины вперемежку. Они фальцевали печатный материал и прилагали к нему обращение и бланк для заказа. Затем печатали адреса, засовывали всю корреспонденцию в конверты, а потом относили в бельевых корзинах на почту.