И хотя всегда тут слезы и пот мешались с кровью, и люди бывали обмануты, и счастье не приходило ни к детям, ни к внукам, ни к правнукам, и мор, и войны, и голод из века в век собирали богатую жатву, — Русь не исчезла с лица земли.
Как поднимается трава после буйного половодья, так поднимались ее новые поколенья; как из зерен, разбросанных рукою сеятеля, вздымаются злаки, и наливаются, и стоят бескрайней стеной, так наливалась ее сила; как дубовая поросль с веками становится тверже железа, так твердела и крепла воля ее людей; как льды в вешние дни мчатся к устью, все сметая на своем пути, так грозные российские рати устремлялись в походы и бились за наследие дедов.
…Но что же, однако, привело сюда первых поселенцев? Кто были эти люди? Быть может, какие-нибудь души, обуянные мечтой о вольных землях и теплых краях, шли с севера, заблудились, остались на зиму, поставили здесь первые дворы; быть может, ими были увечные ратники, отставшие в походе от войска, или беглые крепостные хоронились от царевых воевод в этих неисхоженных, неизъезженных местах… Бог весть!
Но что бы там ни было, вера в лучшее будущее, в скорый конец юдоли нищеты, горя и унижения не переставала согревать сердца здешних людей. Они верили, что придет счастье на эти поля, на эти тихие улицы.
Ночью
Непроглядна весенняя ночь!
Вокруг села — вспаханные и засеянные поля; едва приметное движение теплого ночного воздуха колышет верхушки лозняка — кусты его словно островки в этом беспредельном молчаливом пространстве. Ни единого звука, кроме еле-еле уловимого шелеста листвы; выйдешь сюда — и тебя со всех сторон охватывает молчание, ты погружаешься в него, будто в теплую густую массу.
Ты слышишь биение своего сердца, свое дыхание, стараешься ступать тише, хотя и без того ноги не производят никакого шума; ты идешь будто по ковру — то ли мягкая трава под тобой, то ли успевшая высохнув земля.
Вот ты удаляешься от кустов, где еще ощущается какое-то движение, останавливаешься, напрягаешь слух, стараешься уловить хоть какой-нибудь звук и чувствуешь, как сам растворяешься в волшебной тишине, словно зачарованное царство застыло под звездами, струящими жидкий нежный свет.
Твои мысли сковывает сладкое оцепенение, тебе начинает казаться, что конца этому зачарованному миру нет, что и ты живешь вне пространства и вне времени, и ты бессмертен и вечен, как этот вечный покой…
Тебя поглощает бесконечность, ты перестаешь быть самим собою, сливаешься с миром, становишься невесомым, как все вокруг.
Тебе легко-легко!
Ты перестаешь ощущать свое тело, ты тоже зачарован волшебным кудесником и отныне принадлежишь всему свету, и весь свет — твой! Тебе ничего не стоит сделать плавное движение, и вот ты плывешь ввысь, к трепетно сияющим звездам, вздымаешься над миром и смотришь: там, внизу, темная масса строений, вытянувшаяся у дороги. Ты ничего не различаешь в темноте, кроме этой сплошной линии избушек, но тебе хочется раздвинуть тьму и заглянуть в тайны жизни… Ты протягиваешь руку, берешь один из звездных лучей — ты знаешь, он обладает странным, таинственным свойством: он вонзается не только в жилища людей, но и проникает в человеческие думы и чувства…
Ты осветил лучом низенькую сельскую колоколенку, потом на миг задержал его на поблекших звездах купола. Ты увидел мельницу с застывшими крыльями, потом провел лучом вдоль порядка…
Редкие, тусклые огоньки в мутных окнах, зыбкое движение фигур…
Ты осветил хилую избушку Андрея Андреевича, и острая жалость пронзает сердце. Долго и пристально наблюдаешь ты за жизнью в этой избе, но волшебный луч проникает дальше и глубже, чем твой человеческий взор, и ты счастлив: завеса будущего раскрывается перед тобой, и ты видишь конец этой юдоли нищеты и скорби.
На миг ты проникаешь в школу — перед тобой милое, кроткое лицо, учительницы, склонившееся над детскими тетрадями. И вместе с той, кому ты обязан всем, ибо она вложила в тебя первое познание добра и зла, тьмы и света, разбудила твою мысль, позвала тебя к прекрасному, — вместе с этой женщиной ты путешествуешь по миру ее мечты, залитому солнечным светом.
Ты возвращаешь звездам их луч, ты увидел главное, что возможно увидеть; в этом скорбном темном пространстве ты увидел проблески света, и ты познал: в мире, что лежит под небесным сводом, рядом с горем есть радости, есть будущее и ради него живут эти люди, и жизнь их не безысходна…
И снова теплая влажная ночь вокруг, и запах трав, и шелест кустов, и воздух ласкает тебя. Ты мягко ступаешь по родимой земле; все любимо, все мило тебе здесь, просторно тут мыслям, и ты спешишь, спешишь, чтобы прикоснуться к бревенчатой стене крайней хаты и снова ощутить жизнь.
Сторожевы
На основании каких-то туманных былей и небылиц и дедовских преданий Сторожевы приписывали честь основания нашего села своему клану. Так это или не так — вопрос, не решенный и поныне. Одно достоверно: изба, в которой жили Сторожевы, была самой старой в селе.
Древние старики утверждали, что изба эта стояла на том же самом месте и при их дедах и прадедах, что она старожиловская. Быть может, благодаря именно этому обстоятельству двор Луки Лукича получил название «сторожевского».
Лука Лукич жил на Большом порядке в старой половине избы, остальное помещение разделялось на клетушки, боковушки, спальни для замужних дочерей и женатых сыновей и внуков; все эти комнатки соединялись переходами, в которых постороннему человеку было легко заплутаться.
Семейство у Луки Лукича было огромное, и вековал тут закон — никого из дома на сторону не отпускать; женщины приводили в дом зятьев, мужчины — невесток.
В клетушках и спаленках, где ютилась эта орава, Лука Лукич появлялся только за тем, чтобы разнять баб, которые часто шумели, а порой и дрались из-за неудобств, то и дело возникающих в огромной семье.
Раздел был мечтой каждого, кто жил в стенах этого дома. Но как раз о разделе тут запрещалось не только говорить, но и думать. В этом смысле Лука Лукич был полновластным хозяином. Правда, деспотизм его проистекал из глубокого убеждения в том, что одному и у каши не споро.
Разговоры о разделе возбуждали в Луке Лукиче приступы необыкновенной ярости.
— Орда окаянная! — гремел он в такие часы. — Народил я вас на свою погибель! Я из вас дух повытрясу, я вас отучу думать о дележе! Пока жив, дележу не бывать! А я сто лет протяну!
Лука Лукич бушевал до того свирепо, что казалось — вот он сейчас подопрет могучими плечами притолоку и, подобно библейскому Самсону, обрушит стены и крышу своего древнего дома.
Визжали бабы, орали правнуки, внуки жались поближе к дверям — ярость Луки Лукича от этого разжигалась еще сильнее; он уходил на кладбище или в поле и бродил по пашням и лощинам — огромный, в белой развевающейся рубахе, в широченных портах, босой, с могучими руками, желтый, появляясь то там, то здесь, пугая людей своим диким видом.
Прожив несколько дней в кладбищенской сторожке, он возвращался домой, и все живое затихало, когда хозяин появлялся во дворе.
Осмотрев хозяйство, он звал семью обедать.
К обеду собирались в старой половине избы — она служила кухней и местом приема гостей; тут же по веснам в соломенных кошелках сидели на яйцах утки и гусыни, а несколько позднее — куры; сюда приносили ягнят и слабеньких телят; здесь же бродили и дрались кошки — им не было числа.
Все в этой избе было под стать хозяину: неимоверных размеров печь, почерневший от копоти, темно-коричневый потолок, огромная кровать, сколоченная сто лет назад и покрытая серой дерюгой, тяжелый стол, лавки, сделанные из досок толщиной в полтора вершка, грубые, тяжелые табуреты, в углу икона аршина два в поперечнике, изображающая здоровенного бога-отца, восседающего на престоле топорной работы и чем-то смахивающего на Луку Лукича.
Лука Лукич первым садился за стол, сам нарезал толстыми краюхами хлеб, сам раздавал его, первым брал свою ложку, похожую на ковш, первым опускал ее в миску.