— И то, поживу… Годков десяток, чую, покряхчу. Ежели, конечное дело, кормить будут.
— Ну, ну, — сурово говорила председательница колхоза Мария Филипповна, — поговори у меня!.. Ты себе не токмо что хлеб, ты себе памятник наработал!
— Памятник! — посмеивался старик Андриян. — Скажет тоже!
Работа была не в новинку Андрияну. С тех пор как сестра Прасковья вышла замуж за Петра Ивановича и перетащила его в дом Луки Лукича Сторожева, Андриян только и знал, что работал от зари и до зари. Иной раз пинок получит в награду от сурового Петьки, иной раз стаканчик водки от матроса Сергея, Петькиного брата…
Никого уже из них нет в живых; все они успокоились на сельском кладбище, под сиреневыми кустами.
Молодая сторожевская поросль, совсем иная, чем были те, ушедшие в могилы. Трое на войне, двое в городе учатся, а внуков и правнуков Андрияну не сосчитать; народ уважительный, «привечливый», к деду льнут, не говорят про него, как, бывало, говорили:
— Нет в избе старика — купил бы, есть — убил бы.
Да, отработал он свое, что и говорить! Пришли ребята с войны, сказали деду:
— Будя, отдохни малость.
И никуда не пускают старого Андрияна со двора. И сидит старый у завалинки, ковыряет посошком землю и тоскует. Тоскует его душа, и думает он никому не ведомое.
Вот и отдых пришел, долгожданная пора покоя…
Апрельское солнце теплое, тепла и пахуча влажная земля, почки набухли, по деревьям пошла прозелень, ребятишки босиком бродят по лужам, чирикают воробьи на дымящемся навозе… Все, кажется, как надо: Андриян обут, одет, хорошо старым костям. А душе худо…
«Отдохни, слышь, дед, отработался, будя!» — Ласково сказано, а не с умом… Отдыхать надо молодым, когда притомятся. Да, им нужон отдых, им еще множество надо перемочь: худоба кругом, война порушила хозяйство, пять лет все изнашивалось… Да, им нужон часом отдых: великие им нужны силы, чтобы поставить порушенное, завести прежнее богачество… А старикам? Э-эх, неразумное ваше слово! Старикам ни к чему отдых: они успеют отдохнуть в могиле. Не год, не два лежать там! Вона дед Парфен маялся на печи, маялся, одюжила его тоска, пошел к Марье Филипповне: «Возьми хоть в пастухи, сил нет, все бока пролежал. Еще недели три эдаким манером полежу — помру, святая икона, помру! А помирать неохота: темно там, в могиле-то, скушно в ней…» Бабка Анисья — на что уж столеток — и та у семенного амбара… Хоть и не велика работа — стеречь амбар: сиди себе на тепле, черти клюкой по земле завитушки, думай свое, — но все-таки должность: сторож. И Михей при должности, и Терентьич, а Федор Худяков — так тот в поле, словно ему не седьмой десяток! Э-хе-хе!..
Сердится старый Андриян, неразумно с ним поступили! Сколько часов было в его жизни, столько он и работал. Работа для него извечно была такой же необходимостью, как еда и сон. Он вставал на рассвете, чтобы весь день крутиться в поле и во дворе, чтобы проклинать никогда не переводящуюся работу; ложился спать с думой о завтрашних делах и засыпал, перебирая их в уме, чтобы не забыть… Вся жизнь в работе — изо дня в день, из года в год! Разве когда сильно занедужит, уж тогда только не выйдет старый в поле: полежит на печи, прогреет, как он говорит, «естество», а завтра опять за плужок, за борону, за лопатку, косу, цеп… Без работы не сладка еда, не крепок сон и просыпаться утром тяжело, будто после похмелья.
Как-то утром пошел к председателю колхоза Марье Филипповне, молил дать хоть какую-нибудь работу, но все должности, которые были бы под силу старику, оказались занятыми… А в поле он работать уже не мог: кончились жизненные соки, последние капли их отдал Андриян общему делу за те пять лет.
Вот и сидит он на завалинке, согреваемый солнцем, щурится от яркого света, почесывает щетину на подбородке, рассеянным взором наблюдает за ребятишками, плещущимися в лужах.
А в полях, в огородах, на ферме, в кузнице — повсюду люди трудятся в поте лица; им весело, и нет у них тоски и душе. Какое там! Каждый полон надежд, каждый по мере сил приближает тот час, когда можно будет сказать: «Ну, братцы, перемогли! Гитлера перемогли, поруху перемогли, теперь давай думать о чем протчем…»
* * *
Марья Филипповна и агроном Павел Иванович подошли к старому Андрияну, присели на завалинке отдохнуть, На них, когда ходили они вдвоем, смешно было смотреть: она складная, статная, небольшого роста, а он длинный и сухопарый, точно колодезный журавль. И вечно друг друга пилят, но, между прочим, друзья — водой не разлить.
Павел Иванович угостил Андрияна цигаркой.
— Отдыхаешь, старина?
— Отдыхаю, туды ее в душу…
Рассмеялись, закурили. Сладко припекало солнце.
— Ей-право, — сердито сказал Павел Иванович, — у вас от солнышка схорониться некуда! Ведь это срамота, товарищ Рогова, ни единого деревца! Дикари — и те пальмы сажают, разные там бананы… А вы хоть бы яблоню воткнули.
— Дикарям сподручно: у них жара круглый год, — отозвалась Марья Филипповна, вытирая розовое лицо. — А у нас в тридцать девятом как трахнули морозы — все под корень!
— После тридцать девятого шесть годов прошло! — крикнул Павел Иванович. — Стыдно, ей-право, стыдно!
— А нам за эти шесть лет не до яблонь было, сам знаешь! — Марья Филипповна обмахивалась платком. — Да и некому заниматься яблонями: которые старики — обессилели, а молодые в этом никакого понятия не имеют…
— Не имеют! Живете, словно в тундре, смотреть тошно! — огрызнулся Павел Иванович.
— Да и где их достать, эти самые яблони? — сказал Андриян. — Тоже наищешься!
— Наищешься! До Мичуринска всего-то семьдесят километров, там хоть полтысячи яблонь дадут. Три рубля штука, сажай — не хочу. Мичуринские сорта не мерзнут. Эх, недогадливый вы народ, все-то вам покажи, все-то вам растолкуй! Хоть бы сами до чего дошли! Так нет, закопались в землю, словно кроты, тьфу!
— Расплевался! — обрезала его Марья Филипповна. — Есть заботы поважнее.
И запала в голову старого солдата мысль насчет яблонь. Давно это было: сажал он яблони деверю — Петьке Сторожеву — у него на отрубах. И какой сад образовался, божже мой! Мрак забытых лет вдруг на миг раздвинулся, и Андриян увидел сад, взращенный им для Петра; буйное цветение по весне, хмельной запах, облаком висящий над деревьями, и красоту и богатство плодоношения в жаркие августовские дни, груды яблок под деревьями на траве, и жужжание пчел невдалеке на пасеке, и медовую сладость еле приметного ветерка!
«Семьдесят километров… Три целковых за яблоню… Семьдесят километров… Мичуринск… — думал Андриян. — Ага, это по-старому Козлов! Бывал там, давненько бывал, ходил туда как-то, в полтора дня добежал… По ведь тогда ноги были крепче, ку-уда! Теперь дай бог и за три дня управиться, да и то, пожалуй, не сдюжить… А хоть и три дня; все какое-то дело… Чем вот так-то сидеть цельный день на завалинке в душевной тоске, щуриться от солнечного яркого света и ковырять посошком землю…»
Правнук Миша дал после войны старому Андрияну две сотни: вот, дескать, тебе, дед, наш солдатский подарок на курево, чтобы не просил у всех подряд… Две сотни — деньга немалая, а Мишка глуп: нешто старику можно тратить их на курево? Да ему каждый даст на цигарку… А то и на все три расщедрятся… Полсотни Андриян все-таки размотал: туда, сюда, правнукам какую-то там мелочишку в лавочке купил. А полтораста целковых лежат в заветном месте. Две бумаги: синяя, большая, и зеленоватая, с портретом Ленина, — припрятаны далеко, не каждый найдет… Эти полторы сотни Андриян заложил на смертный час: чтобы обрядили, как следует тому быть, чтобы похоронили честь по чести…
Но, судя по всему, честь честью похоронят и без его бумажек: внуки — народ почтительный, его жалеют. Вот работать не пускают, дурачки, хе-хе, словно от того ему легче! Право слово, дурачки! Эдак в одночасье сковырнусь. Верно сказал Парфен: «Старик помирает либо от болезни, либо от тоски по делу».
Тихо смеется старый Андриян: «Я вас всех перехитрю!.. Нет у вас для меня должности, так я ее сам себе сделаю!..»