Женщина разглаживает волосы, и я наконец вижу ее руку. Я не переставая повторяю про себя слова «садовый совок», у меня возникает ощущение, что позже они могут приобрести какой-то особый смысл.
– Мы можем поехать сегодня, если хочешь. Я позвоню в больницу. Как ты на это смотришь? Мне очень жаль, что я была вынуждена оставить тебя здесь, – говорит она, продвигаясь вдоль живой изгороди. – Я очень хочу загладить свою вину перед тобой.
Теперь, когда она стоит за садовыми воротами, я очень хорошо вижу ее всю, с ног до головы. Ворота сделаны из тонких железных прутьев, и за ними ей не спрятаться. Я прекрасно вижу ее темно-синие сапоги и грязные джинсы. Я не знаю, зачем она здесь, не знаю, как ее зовут. Она, наверное, из тех людей, которых часто путают с другими, одна из тех, кого принимают за своих родных или знакомых. Мне хотелось, чтобы она была моей дочерью, но ведь это, кажется, не моя дочь. Мне хотелось, чтобы рядом со мной была Сьюки, и я видела ее повсюду: в точных движениях продавщицы, когда она накладывала пудру себе на нос, или в пританцовывающих движениях нетерпеливой домохозяйки в очереди в магазине. Я продолжала узнавать ее во множестве разных людей даже после того, как вышла замуж, обзавелась собственным домом и стала матерью. Мне часто казалось, что я вижу ее из окна машины.
И вот снова машина, и она едет, и птица взлетает с дороги, и кто-то сидит на скамейке у магазина, и собака привязана к фонарному столбу.
– Хелен… – Я не знаю, что еще сказать, и я стаскиваю с себя ремень безопасности и отбрасываю его. Что-то важное вертится у меня в голове. «Садовый совок». Нет, не то. Даже совсем не то. Образы сливаются, слова тоже. Эстрада в парке, уродливое зелено-желтое строение.
– Мама, выше голову, скоро ты увидишь Элизабет. – Хелен бросает на меня взгляд и тут же снова все свое внимание обращает на дорогу. – Я думала, ты обрадуешься.
От множества автомобилей и яркого солнечного света, отражающегося от них, у меня рябит в глазах. И вдруг каким-то образом мы оказываемся в длинном белом коридоре, и какой-то человек скрипит поблизости. Это скрипят его туфли, и мелодия их скрипа напоминает мне что-то из очень далекого прошлого. Песню про сирень. И так, словно все они участвуют в одном представлении, двое мужчин проносят мимо нас букеты цветов.
– Эти цветы для меня? – спрашиваю я, и они смеются так, как будто я очень удачно пошутила. Мы идем по каким-то бесконечным коридорам, а может быть, по одному и тому же бесконечно длинному коридору.
– Мы заблудились? – спрашиваю я. Но, кажется, все-таки нет. Наконец мы пришли. В какую-то комнату, полную людей в кроватях.
– Их всех нужно заставить встать, – говорю я. – Им вредно вот так лежать.
– Не говори глупостей, – обрывает меня Хелен. – И, прошу тебя, не шуми. Они не очень хорошо себя чувствуют.
В комнате много белого цвета: белые простыни, белый свет от больших ламп, повсюду всякие перила, как будто здесь будут устраивать какие-то аттракционы. Я никак не могу сосредоточиться.
– Мама! – зовет меня Хелен.
Я могу вспомнить только одно слово, но понимаю, что оно неуместно.
– Эстрада, – говорю я. – Эстрада.
Хелен подходит к одной из кроватей. Там лежит крошечное маленькое создание со сморщенным лицом. Это – Элизабет. Глаза у нее закрыты, и она кажется какой-то помятой и высохшей. Неужели она всегда так выглядела? Несколько минут я стою рядом со шторой и смотрю на нее. Затем подхожу поближе и задергиваю штору, чтобы скрыть нас всех. Над кроватью склонился какой-то мужчина. И я замечаю, что на шее у него красные пятна – наверное, какое-то раздражение.
– Она скоро проснется, – говорит он. – Потерпите.
Я тихонько усаживаюсь. Очень-очень тихо. Мне не хочется ее тревожить. Это Элизабет. Я улыбаюсь ей, но она не улыбается мне в ответ. Ее положили в громадную постель и закрутили простынями и одеялами.
– Отдыхай, – шепчу я.
Через несколько минут мы все будем пить чай. Возможно, у меня в сумке даже есть шоколад. Я ощупываю карманы, но ничего не нахожу. Может быть, сойдет и бутерброд с сыром. Ей явно надо подкрепиться. Этот ее сын держит Элизабет на голодном пайке.
– Голодная? – переспрашивает он. – Голодная диета?
А потом она расскажет мне, как называются разные птицы и как их можно узнать по тени. И я выкопаю разбитые пластинки в саду, и мы сможем послушать «Арию с шампанским».
– На ее состоянии сказалось копание в саду, – говорит тот человек. – Вы меня слышите?
Он наклоняется, и багровая кожа у него на шее растягивается. Элизабет спит полулежа. Она наклоняется на одну сторону, и ее рот – тоже. У меня возникает ощущение, что мы раскачиваемся, как будто плывем на корабле. Я хватаюсь за край кровати, чтобы самой не упасть.
– Вы же копали в саду. Вы помните?
Мой глаз представляется мне крошечной дырочкой у меня в голове, и я пытаюсь отодвинуться от этого человека как можно дальше.
– Я не знаю, – отвечаю я. – Где я была?
– В саду у моей матери.
– Нет, я не знаю, где это.
– В саду Элизабет, – подтверждает Хелен. – Питер, можно нам с вами побеседовать наедине?
– Нет, – говорю я. – Я бы не стала там копать. Никогда не знаешь, что спрятано под землей рядом с теми новыми домами. Дуглас говорил, что там может быть все, что угодно.
– Это еще одно обвинение?
– Нет, – отвечает Хелен. – Конечно же, нет.
Она еще раз просит Питера побеседовать с ней где-нибудь в другом месте, он отдергивает, а затем снова задергивает штору с шумом, напоминающим скрежет пилы. Я делаю то же самое, пытаясь достичь того же эффекта, и вижу, что материя начинает растягиваться у меня в руке. Комната внезапно уменьшилась и теперь вмещает только меня одну. Стены какие-то не такие, они колышутся от дуновения ветерка, и у меня возникает ощущение, будто я нахожусь на корабле. Вот здесь торчит платочек, напоминающий парус, и я вытаскиваю его и начинаю медленно рвать на клочки, прислушиваясь к голосам снаружи. Иногда звучит женский голос, но чаще мужской.
– Инсульт стал следствием падения, – говорит он. – И я не перестаю задаваться вопросом, что, черт возьми, такого она там искала. Я знаю наверняка, что она что-то нашла и не сказала моей матери что. Если это что-то ценное, мы требуем его обратно. Оно принадлежит нам по праву.
Рядом с платочками стоит коробочка с соком, и тут же лежит маленькая белая пластиковая расческа. Я бросаю обрывки платка на пол и начинаю расчесывать волосы Элизабет. Очень-очень осторожно. Все ее волосы теперь совершенно белые, совсем не осталось темных прядей, и расческа выглядит грязной по сравнению с ними. Это вызывает у меня возмущение, ведь у Элизабет должно быть что-то получше. Я роюсь у себя в сумке и обнаруживаю там черепаховый гребешок. Но он резной и изогнут и предназначен для того, чтобы удерживать волосы, а не для расчесывания.
Из-за занавески раздается смех, злобный и резкий. И снова мужской голос.
– У вас садоводство – семейная традиция, не так ли? – говорит мужчина. – А порча чужих лужаек, наверное, ваше излюбленное развлечение?
Интересно, о чем это он говорит? Однако интерес к его словам у меня мгновенно угасает, так как Элизабет наконец открывает глаза. Она издает хриплый звук. Я понимаю, что она что-то хочет сказать, но я ее не понимаю. Слова звучат слишком тихо, они слишком влажные, на мой взгляд, и текучие. Руки у нее почти полностью скрыты широкими рукавами, но мне все-таки удается разглядеть кожу у нее на запястьях. Они кажутся какими-то неестественно мягкими, бескостными и опухшими, а кожа на них гладкая-гладкая, как будто ее наполнили воздухом. Губы у Элизабет потрескались, но она растягивает их в улыбку. Половина губы растягивается в улыбке, и она снова делает попытку заговорить. У меня возникает ощущение, будто от меня ускользает что-то очень важное. Слова выпадают, ударяются об пол и исчезают.
– Я ищу Элизабет, – беспомощно произношу я. – Она пропала.