Она еще раз стукнула пальцем в мою грудь и быстро пошла через овальную поляну. Бежевый плащик. Руки, сунутые в карманы. Смоляные волосы на воротнике плаща. До боли, До обморока – любимая. За поляной снова оглушающе зашуршали листья. Я шел, томясь все нарастающей тревогой, словно сказанное Женей было так непреложно, что вот-вот должно было превратиться в реальность. И был только один выход – немедленной лаской, поцелуем, взглядом в глаза развеять нависшую опасность.
"Женечка" – окликнул негромко. Обернулась и удивилась, что я догадался об этом единственном пути к спасению. И шагнула навстречу, выхватывая из карманов кулачки, и легкие руки сомкнулись вокруг моей шеи... И было нам тогда отпущено пятнадцать лет. И все еще только начиналось у нас тогда: и наша любовь, и рождение детей и разгорающееся пламя таланта – у каждого свое особенное, но вроде бы уже и нераздельно слитое, единое.
Вечером следующего дня, после крематория и недолгой тризны в Староконюшенном, мы с Машей и Дашей вернулись домой. Предоставив дочкам самим укладываться, я разложил постель и тут же свалился. Сон мой бы беспамятно глубок. Часа через четыре я внезапно проснулся и ничего не мог вспомнить. Увидел узкую полоску света в полураскрытой двери, и счастливо улыбнулся: как всегда, Женя тихо возится на кухне и сейчас придет, прохладная и нежная, и приляжет ко мне в тепло, в любовь, в наше удивительное единение.
И вдруг обожгла сердце вернувшаяся моей памяти реальность. Не желая ей верить, уповая еще, что это, страшное, сейчас померещилось мне в полусне, как когда-то уже было, я вскочил и ринулся на кухню, и замер на пороге. Кухня была пуста. Это дети мои, страшась темноты, оставили гореть свет. Сонно капало из крана в мойке. И, кажется, только теперь дошло до меня во всей полноте, что Жени сейчас нет не только в этой кухне, где за вечерним чаем так хорошо всегда нам бывало вдвоем. Нет ее в этом городе. Нет – на этой планете. Нет нигде, нигде в беспредельной Вселенной нет ее! Нет!.. Охвативший меня ужас был так велик, что рассудок уже не мог справиться с ним. Душевная боль росла и ширилась, оставляя только одно спасительное желание – не быть, исчезнуть, лишь бы вместе с тобою исчезла эта мука, эта непоправимость... И тут я услышал Женин голос, хотя и осознавал, что лишь вспоминаю ею написанное: "Дай Бог тебе мужества!.." Да, да, нужно немедленно взять себя в руки, нельзя же предать детей!
Я вошел в детскую и увидел, что они снова спят вместе в Даши-ной постели, крепко обнявшись. Робкий покой лежал на слепленных сном веках и скорбно сжатых губах. И я снова заплакал, впервые после тех слез в клинике. И снова это спасло меня, потому что слезы для того и даны человеку, чтобы спасать от разрушения его душу.
Я вернулся в постель, но уже не мог уснуть. Все во мне перестраивалось в эту ночь и приспосабливалось к новому, непостижимо жестокому миру. Прежний мир, предназначенный для любви и счастья для открытий и творчества, теперь изменялся, зловеще искривляясь и обтекая образовавшуюся в нем пустоту. "Надо жить," – твердил я себе. Но само понятие "жить" изменилось до неузнаваемости.
Утром я вышел на работу. Был благодарен ребятам, что никто не принялся высказывать соболезнований. Позвонил Стаднюк, попросил подготовить сравнение последних данных Сандерса с результатами "Дебета". Я часа полтора потратил на составление обстоятельной справки, это уводило от тоски и боли. Отнес таблицу Стаднюку и остановился у огромного окна. Внизу лежал институтский двор с людьми, поспешающими по своим служебным заботам. В редком сосняке виден был забор, а дальше на север до самой, казалось, Карской тундры простирались леса и леса. Было морозно и солнечно под зеленовато-голубым небом. К далекому горизонту, будто бы тончайшей кистью прописанные, уходили скопища заснеженных елей, похожие на иглы выпавших кристаллов. В этой морозящей кровь дали не было места ни очарованию, ни надеждам, ни каким бы то ни было иллюзиям. Воплощенный в пейзаже, явился мне тот мир, к которому минувшей ночью приспосабливалась моя душа.
Но где-то я ведь уже видел эти, тонкой кистью прописанные ели, все сильнее мельчающие в необъятной дали под морозным зелено-голубым небом? Не здесь, не у окна высотного корпуса. Где?.. Вспомнилось, год назад на выставке трагически погибшего Константина Васильева была картина "Человек с филином". На фоне такого пейзажа человек, стоящий на вершине горы, сжигал в пламени свечи свиток с надписью "Константин-Великоросс". И не человек это был, а Некто, вершащий судьбы, и жутко было читать на остатках сгорающего свитка дату смерти, угаданную художником. Тогда я с неделю ходил отравленный пронзительным символизмом беспощадной картины, ее мертвящем душу пейзажем.
И вот теперь этот пейзаж был передо мною воочию. И невозможно было удержать воображение, рисовавшее "человека с филином", но с лицом хирурга Игоря Владимировича, сжигавшего в огне своей свечи навсегда – навсегда страницы нашей с Женей судьбы, которых еще много оставалось впереди.
Глава 13.
БОЛЬ, ЧТО С ТОБОЮ ВСЕГДА
Когда и как это случилось? Как вышло, что выпало дело из моих рук?.. Не в том ли памятном разговоре со Стаднюком, не в той ли "шахматной партии" в обычном стиле Георгия Ивановича, когда я положил короля, не пытаясь свести игру хотя бы к ничьей? Апрель 79-го? Да, точно. Начало апреля. С утра валил за окнами густой мокрый снег. Утром я провел в лаборатории летучку, наметив на ближайшее время запуск на новых площадях хотя бы старого макета "Дебета". Во-первых, нужно было спешно занять скучающих без горячего дела термоядерных волков. Во-вторых, проверить практически кое-что из того, что придумалось в декабре и в январе в электричках, когда ездил к Жене в клинику.
После летучки я попытался сосредоточиться на обдумывании какой-то проблемы, теперь уже и не вспомнить, какой именно. Хорошо помнится другое – страх оттого, что сосредоточиться не удается, что нет во мне былой жадности к обдумыванию и поиску решений. Усилием воли еще как-то заставляешь себя собраться... А через полчаса обнаруживаешь, что был сейчас разговор с Женей о Маше. О том, что нужно устроить девчонку к хорошему репетитору и подтянуть ее фортепианную технику до уровня вступительных в Гнесинке. "У меня в записной книжечке ты найдешь телефон старой моей приятельницы Смирновой Иры. Она обещала мне, Санечка, чуть ли не профессора консерватории для Машки. Позвони ей..." Реально этот разговор происходил на лестничной клетке клиники. А сейчас он просто был воспроизведен памятью. Я так явственно видел Женино лицо, оживленное разговором... Встряхнулся и снова вернул себя к нарисованному на листке плазменному вихрю с обозначением величин и записал векторное уравнение для градиента давлений...
Через четверть часа уже шел с Женей через Тепсень на рассвете к морю, и она с возмущением говорила, что нужно как-то отвадить девчонок от игры в "подкидного" по вечерам с другими детьми двора, пораньше укладывать их спать, иначе они так и не узнают, что такое рассветы в Коктебеле... Я понимал, что дело мое худо! Доминанта, когда-то концентрировавшая все мои силы на проблеме, на глазах распадалась, и я ничего не мог с этим поделать. Одним только пониманием опасности и призывами к собственной совести былой работоспособности себе не вернешь. Хорошо еще, когда приходят воспоминания. А ведь бывает, часами просто сидишь, уставясь на листок с рисунком и формулами, и мысли зацикливаются на чем-то простейшем, и толчешь воду в ступе. Кажется, именно в таком состоянии и настиг меня звонок Стаднюка.
– Зайди, Александр Николаевич, есть серьезный разговор.
Меня встретил жесткий прищур серо-стальных глаз. На длинном полированном столе для совещаний лежала начерченная на миллиметровке структура отдела УТС. С минуту длилось молчание. Похоже, Стаднюк искал вариант начала задуманной "партии".