– Ну, иди уже иди, – сказала она. – Не забывай ставить молоко на творог, и пусть девочки моют свои косы яичным желтком и сывороткой.
Женя стала подниматься по единственному маршу ко входу в отделение, и я пошел следом. Хотелось хоть мгновение еще побыть с нею. Наконец она решительно взялась за ручку двери... Там, за стеклянной дверью, был длинный и темноватый коридор, похожий на тоннель, в конце которого горел свет у поста медсестер. И я еще видел, как Женя идет по этому тоннелю, отмахиваясь одной рукой тем особенным образом, по которому я отличил бы ее от всех женщин мира. Выйдя в круг света, она обернулась, подняла руку и махнула мне. Что-то сказала медсестре, смотревшей в мою сторону. И вошла в палату. Я не знал, что видел ее в последний раз.
Я увидел Игоря Владимировича, когда рн только вышел из-за угла коридора. Я пошел ему навстречу, ловя в его взгляде признаки доброй вести. Лицо профессора было усталым, даже с каким-то землистым оттенком. Он взял мою руку почему-то повыше кисти, сжал ее и сказал глухо:
– Мужайтесь, Александр Николаевич. Мы не смогли ее спасти. Ревматизм опередил нас. После операции сердце не удалось оживить.
Прилив онемения остро ударил в желудок, в легкие и подступил к гортани, словно грудь мгновенно наполнили какой-то мертвящей жидкостью, и стало не вздохнуть. Мысль завертелась вокруг одного: "Как же я смогу сказать это детям и Надежде? Как я им это скажу?.."
Профессор без слов вложил в мои руки какой-то пакет и, отойдя в сторонку, жадно закурил. Он изредка взглядывал в мою сторону, а я растерянно вертел пакет дрожащими руками... Перед глазами все плыло, двоилось и было обессмысленно... Наконец я догадался, что пытаюсь прочесть надпись на пакете, держа ее перед собой вверх ногами... "Величко А.Н. лично в руки" – прочел я наконец и разорвал бумагу, склеенную ленточкой лейкопластыря. Увидел знакомую тетрадь в тисненном переплете и до меня наконец-то дошел смысл: здесь Женино прощальное послание.
"Любимые мои Санечка, Машенька и Дашенька! Я вырвала бы эту страницу, если бы очнулась от наркоза, и вы бы никогда не узнали о ней. Как бы я хотела еще жить с вами, восхищаться вами и любить вас всеми силами души. Не судьба.
Милые доченьки! Нет на свете для женщины другого счастья, кроме семейного. Все остальное – только поиски его замены, когда такого счастья нет. Дай же вам Бог найти в этом большущем мире парней, способных дать вам такое счастье и достойных получить его от нас. Целую ваши карие глазки. Целую десять пальчиков, способных извлекать чудесную живую музыку из клавиатуры. Целую десять пальчиков, способных так ловко извлекать образы этого мира из белой немоты листа. Целую ваши лобики и уверена, что под ними будет жить великодушная, нетерпеливая и яркая мысль. Будьте счастливы, дети мои!
Милый мой Санечка! Благодарю тебя за твою любовь и за то удивительное терпение, которое не раз спасало от разрушения – каюсь, по моей вине! – наш союз, то есть названное выше семейное счастье. Дай Бог тебе мужества, потому что всего остального у тебя хватает. Мой милый заклинатель молний, останься до конца достоин своего высокого предназначения, ибо таким я тебя и любила. Целую тебя мысленно в последний раз. Знай, пока ты помнишь меня, я – с тобой. Будь таким же хорошим отцом и дедом, каким хорошим был мужем!
И последнее, Санечка, вспомни наш разговор в лесу на овальной поляне осенью 63-го, когда мы только поселились в нашем милом трамвайчике, и сделай все так, как я тогда, вроде бы в шутку, назавещала. Пусть это произойдет в конце мая, вернее – в черемуховую пору, так счастливо соединившую нас с тобой.
Жаль, не успела я свою книгу дописать.
Все. Женя Снежина, она же Е.М. Величко".
За окном над заснеженным сквером копились сумерки. Я никак не мог вспомнить того разговора на лесной овальной поляне. Помнил только, что вчера это воспоминание зачем-то само настойчиво просилось в ясный круг сознания. И л, страшась возникающей при этом душевной боли, не допустил его. Что же это был за разговор тогда? О чем? Лишь какие-то осколки осени 63-го всплывают в памяти.. Женечка вяжущая свитер, подняла голову и улыбнулась светло... Клеим обои и целуемся до умопомрачения...
Я стоял, прислонясь лбом к холодному стеклу окна. Траурные ели, присыпанные снегом стояли в сквере. Я отчетливо осознавал все случившееся, но ни на секунду не покидала меня уверенность, что Женя где-то здесь, в этих стенах, живая, теплая, с влажно блестящими карими глазами... Подошел Игорь Владимирович. Взял меня за локоть, с усилием оторвал от окна и протянул папиросу, выдвинутую мундштуком из пачки "Беломора".
– Курните-ка, Александр Николаевич, – сказал он, зажигая спичку. – Курните, станет легче, я знаю.
Пламя спички было раняще живым в мертвенном синем полумраке неосвещенного еще коридора московской клиники. И вот оно погасло, и от этого сделалось еще больнее. Я втянул едкий плотный дым и закашлялся. В голове затуманилось, ослабели руки... Исчезли все иллюзии, ясно-ясно осознавал я все происходящее со мною в этот момент. И я заплакал, не стыдясь Игоря Владимировича, знающего не понаслышке истинную цену жизни и смерти и бесценность простых облегчающих душу слез.
Все хлопоты взяли на себя Надежда Максимовна и ее зять Виктор. Мне надлежало в эти дни быть неотступно с детьми.
...Я вернулся домой близко к полуночи. Они выбежали в прихожую в длинных ночных сорочках и с распущенными косами, как всегда выбежали узнать о мамином состоянии. Слов оказалось не нужно. Они сразу все поняли по моему виду и обнявшись тихо и горько заплакали. Я шагнул, обнял, прижался щеками к овсяным их затылкам...
Девочки уснули в Дашиной постели, тесно прижавшись друг к дружке. Я долго сидел у их изголовья, находя именно в этом спасение от тоски, будто бы не смевшей тут на меня напасть. Нет, просто в'идеть лица спящих дочек, слышать их дыхание, думать о них – Женином продолжении в этом мире, вот что уводило от страдания, теснившегося дыхание. Потом я сильно устал и прошел в нашу с Женей комнату, скинул только пиджак и галстук и упал ничком на тахту в беспамятный омут горевого сна...
Утром всех троих томила бессмысленность и ненужность привычных действий– умывания, уборки постелей, завтрака. Девочки осунулись и потемнели личиками. Чуть поковыряли вилками еду, нехотя согласились на прогулку. Втроем мы шли по тропке вдоль заснеженного берега нашей речки, маршрутом недавних Жениных прогулок. Ушли далеко, до самой плотины. Долго смотрели, как сквозь щели между черных оледенелых досок текла и текла вода в черную полынью, охваченную полукругом нетолстого льда с острой прозрачной кромкой. За речкой в кроне тополя ссорились и орали вороны... В сумерках мы вернулись домой.
– Как же мы теперь будем жить? – спросила Даша, прижавшись лбом к моему плечу.
– Как мама завещала, не знаешь как! – сказала Маша.
И вдруг само собой пришло ко мне воспоминание о разговоре на Овальной поляне осенью 63-го года.
Скупое солнце предвечерья. Полупустые кроны над головами. Вороха и пласты шуршащих, почти оглушающих при ходьбе по ним, листьев. Вышли на поляну и пошли по зеленой траве, наслаждаясь тишиной и робким солнечным теплом, настоянным за день в овальной этой чаше, будто бы из червонного золота отлитой. Шла впереди и вдруг обернулась и не не взглядывая в лицо, а лишь стуча пальцем в мою грудь сказала:
"Запомни хорошенько, Сашка, если я вдруг умру, сожги и рассыпь пепел вот здесь, на этом месте. Чтобы уж сразу и навсегда – в траву, цветы и деревья!.. Не улыбайся, я говорю серьезно".
Я рассердился тогда:
"Что за глупости, Женька? Нам с тобою жить да жить! Знаешь ли, мне больше по душе другая твоя игра, где мы не старимся добрую тысячу лет и все-все на свете постигаем. Давай снова в это поиграем, как тогда, на террасе Воронцовского дворца".
"Дурачок ты мой, – сказала Женя. – Конечно же, я немножко шучу, но лишь настолько, чтобы самой мне страшно не было. Но и нет здесь никаких шуток. Ты за своими электронами так ничего и не понял до сих пор о жизни человеческой. Смерть и бессмертие, Бог и дьявол, ад и рай – все это не выдумка, они всегда вот здесь, в душе твоей..."