Я во всем этом никакого реализма не вижу, поскольку служанка эта совершенно деревянная и так хорошо приклеена к стене, что ее ничем не отдерешь. Все изображенные предметы в натуре, при ярком освещении, имеют другой вид. В кухнях обычно много воздуха, и каждый предмет не приобретает такого румяного, поджаристого оттенка. Кроме того, хотя во внутренних помещениях контрасты светотени бывают несколько смягчены, все же на самом деле они отчетливее, чем у г-на Воллона, и поэтому в его картине предметы словно лишены объема. Нет, действительность грубее, резче, чем это ее изображение.
Рисуйте хоть розы, господа, но если вы хотите называться реалистами — умейте сделать их живыми!
Столь же платоническим возлюбленным реальности кажется мне и г-н Бонвен. Сюжеты его взяты из реальной жизни, но его трактовка реальных предметов вполне годится для изображения тех же бесплотных фигур, каких рисуют многие модные нынче художники. В его манере есть какая-то сухость и поверхностность, которая лишает персонажи всякой живости.
«Бабушка», которую выставил г-н Бонвен, — добрая старушка, с Библией на коленях и чашкой кофе в руках. Лицо ее кажется мне напряженным и даже гримасничающим: оно слишком детально выписано; взгляд зрителя увязает в слишком уж любовно вырисованных морщинах; хотелось бы, чтобы черты не были такими дробными, чтобы они складывались в некое единство. А так внимание рассеивается, лицо, недостаточно отделенное от фона, сливается с ним.
Перед вернисажем изрядный шум был поднят вокруг полотна г-на Руабе «Шут Генриха III». Говорили о яркой индивидуальности, о смелом реализме. Я видел это полотно и не разделил восторгов, выраженных его автору заранее. Да, это честная работа, более крепкая, конечно, чем у г-на Амона, но весьма умеренной силы.
Я не разглядел здесь индивидуальности, о которой возвестили так громогласно.
Шут во всем красном держит на поводке двух догов, имеющих весьма благонравный вид; он смеется, показывая зубы, и напоминает одетого сатира.
Впрочем, дело не в сюжете; хуже то, что и собаки, и, особенно, человеческая фигура трактуются мелко. Здесь тоже детали мешают восприятию целого, тканям не хватает эластичности, руки шута похожи на палки, а лицо просто вылизано кистью.
Во всем этом я не ощущаю живого тела, и если кто и внушает мне симпатию, так это собаки: они выглядят на картине куда натуральнее, чем их хозяин.
Итак — вот вам несколько реалистов в Салоне этого года. Может быть, кое-кого я и упустил из виду, но, во всяком случае, я назвал и охарактеризовал главных из них. Я хотел — повторяю еще раз — убедить читателей, что не числю себя ни в какой школе и не требую от художника ничего, кроме таланта и ярко выраженной индивидуальности.
Я был в своих суждениях тем более суров, что опасался быть неправильно понятым. Я не испытываю никакой симпатии к подделкам темперамента, — простите мне резкое выражение, — я приемлю лишь индивидуальности по-настоящему своеобразные и отчетливо выраженные. Мне не нравятся школы вообще, ибо любая школа есть покушение на творческую свободу человека. В каждой школе имеется только одна самостоятельная личность — учитель; ученики силой обстоятельств оказываются всего лишь подражателями.
Таким образом, реализм нужен ничуть не более, чем прочие школы.[14] Нужна, если хотите, правда, жизнь, но всего нужнее — люди различного склада, разные сердца, способные по-своему воспринимать и толковать натуру. Определить произведение искусства можно только так: это кусок действительности, увиденный сквозь темперамент. [15]
УПАДОК
© Перевод. В. Шор
Мы являемся свидетелями великолепной комедии, которая разыгрывается в Салоне у картин Курбе. Меня, критика изобразительного искусства, порою больше, чем творчество самих художников, занимает поведение посетителей выставок, ибо они, сами того не замечая, часто одним словечком, одним жестом выдают, какие художественные вкусы являются господствующими. Иногда небесполезно поинтересоваться мнением толпы.
В этом году принято считать, что полотна Курбе прелестны. Пейзаж его находят изысканно тонким, а женские портреты очень приличными. Я видел, как закатывали от восторга глаза те самые люди, которые еще недавно были крайне суровы к орнанскому живописцу. И это заставило меня насторожиться. Я стремлюсь понять все происходящее, а этот внезапный и резкий поворот общественного мнения сначала был для меня загадочным.
Но когда я пригляделся к этим полотнам поближе, все разъяснилось. Я ведь уже говорил, что наибольшую враждебность у публики вызывает проявление творческой индивидуальности в искусстве, необычность впечатления, производимого самобытным дарованием. Обычно картина нравится тем больше, чем менее она оригинальна. В этом году Курбе решил сгладить самые острые углы своего таланта, он спрятал когти и показал бархатные лапки, — и толпа очарована: она удовлетворенно рукоплещет, радуясь тому, что и этот стал похож на всех остальных, что и он наконец-то склонился к ее ногам.
Я открыто признаюсь в том, что испытываю величайшее наслаждение, когда мне удается обнаружить тайные пружины какого-либо сложного механизма. Жизнь меня интересует больше, чем искусство. Мое любимое занятие — изучать большие общественные движения, которые будоражат толпу, стряхивая людей с их постелей. И вот, в связи с этим, мне показался чрезвычайно любопытным тот факт, что могучим гением стали восхищаться как раз в то время, когда мощь его начала ослабевать.
Я восхищаюсь Курбе и сейчас докажу это. Но прежде, читатель, перенеситесь мысленно в ту пору, когда этот художник писал свою «Купальщицу» и «Похороны в Орнане», и скажите мне — разве эти две знаменитейшие его картины не сильнее, не значительнее, чем прелестные вещи этого года? А тем не менее во времена «Купальщицы» и «Похорон в Орнане» над Курбе издевались, скандализованная публика забрасывала его камнями. Сегодня никто не смеется, никто не швыряет камней. Курбе спрятал львиные когти, заговорил вполголоса, и все хлопают в ладоши, все присуждают ему лавровые венки.
Как ни печально, я вынужден формулировать правило, которое вытекает из фактов: восхищение публики тем или иным художником обратно пропорционально его творческому своеобразию. Чем вы зауряднее, тем лучше вас понимают, тем вы больше нравитесь.
Вот в чем убедила меня толпа посетителей выставки. Я преисполнен уважения к публике, но, раз уж я не претендую на то, чтобы руководить ею, за мной хотя бы остается право ее изучать.
Поскольку я вижу, что она тянется к вялым темпераментам и угождающим ее вкусу художественным манерам, я подвергаю сомнению верность ее суждений и полагаю, вопреки многим голосам, что ошибался не так уж сильно, восхищаясь художниками-париями, художниками, которых сторонятся, как прокаженных.
И так как я хочу с полной ясностью подтвердить свое искреннее восхищение творчеством Курбе, я повторяю здесь то же самое, что уже сказал в другом месте год тому назад, когда появилась книга Прудона.
Мой Курбе — это ярко выраженная индивидуальность, и только. Художник начал с подражания фламандцам и некоторым мастерам Возрождения, но ему стало тесно в этих рамках, и он всем своим существом — понимаете, всем своим существом! — потянулся к окружающему его материальному миру — к дебелым женщинам и кряжистым мужчинам, к густо колосящимся плодородным полям. Сам крепыш и силач, он воспылал страстным желанием заключить в свои могучие объятия действительную материальную природу; ему захотелось показать на полотне настоящую плоть, настоящий чернозем.
Новое поколение, — я говорю о молодых людях, которым сейчас двадцать — двадцать пять лет, — почти не знает Курбе. Как-то раз, в отсутствие художника, мне посчастливилось увидеть в его мастерской на улице Отфей некоторые из его ранних картин. Я был поражен; я не нашел ни малейшего повода для смеха в этих сильных и строгих полотнах, о которых мне говорили раньше как о чем-то чудовищном. Я ожидал увидеть какие-то карикатуры, гротески, плоды безумной фантазии, а передо мной оказались картины, написанные твердой и уверенной рукой, поражающие совершенством исполнения и необычайной смелостью.