Но ведь, в сущности, — это концепция, характерная для предыдущих двух столетий, когда царил дух классицизма. Разумеется, общее представление о человеке, прежние догмы могли измениться; но мы снова оказываемся перед лицом метафизики, которая изучает душу человека как некую абстракцию, не желая уяснить себе степень воздействия, которое, очевидно, оказывают на эту душу все колесики человеческого механизма и вся окружающая природа. Поэтому сам же г-н Тэн вынужден сравнивать Стендаля с Расином. «Стендаль, — говорит он, — был учеником идеологов, другом г-на де Траси, и эти мастера анализа преподали ему науку о душе. Как часто у нас хвалят Расина за глубокое знание им движений сердца, противоречий его и безумств, но при этом не замечают, что строго соблюдаемые приемы красноречия и изящества, искусное построение монологов, умелое и подробное разъяснение каждым персонажем своих чувств умаляет их правдивость… У Стендаля мы не найдем этого недостатка, а выбранный писателем род литературы позволяет не поддаваться ему». Такая параллель в первую минуту может удивить, но она совершенно правомерна. У трагического поэта и у романиста метод одинаковый, он лишь применяется в различных стилистических системах. Это, повторяю, все та же чистая психология, освобожденная от всякой связи с физиологией и естественными науками.
В психологе кроется идеолог и логик. Именно здесь одерживает Стендаль и победы. Надо видеть, как, оттолкнувшись от определенной идеи, он затем показывает возникновение из нее целой группы новых идей: они рождаются одна из другой, усложняются, разматываются, как клубок. Невозможно вообразить себе более тонкий, более проникновенный, более неожиданный и непрестанный анализ. Стендаль им наслаждается, он то и дело раскрывает перед вами мозг своих персонажей, дает вам пощупать каждую его извилину. Никто еще так, как он, не овладел механизмом человеческой души. Вот возникла какая-то идея; это шестерня, которая приведет в движение все остальное; а вот уже справа рождается другая идея, слева — третья, идеи сзади, идеи спереди, — и начинаются толчки, повороты, мало-помалу машина начинает работать, ускоряет и ход, и, наконец, мы видим в действии всю душу, со всеми ее способностями, чувствами и страстями. Такой анализ заполняет целые страницы, можно сказать, что из него состоит все произведение. Мастер логики с величайшей уверенностью ведет своих героев через роман, невзирая на всякого рода отклонения, на первый взгляд противоречащие одно другому. Вы все время чувствуете, что автор здесь, что он с холодным вниманием следит за работой своей машины. Каждый созданный им характер — это психологический опыт, производимый над человеком. Стендаль изобретает душу, обладающую определенными чувствами, определенными страстями, бросает ее в гущу последовательно изменяющихся обстоятельств, а сам лишь отмечает, как функционирует эта душа при данных условиях. Стендаль для меня не наблюдатель, исходящий из наблюдения, чтобы затем логическим путем достигнуть истины, а логик, исходящий из логики и нередко достигающий истины, минуя наблюдение.
Очень часто имя Стендаля называют рядом с именем Бальзака, будто не замечая, какая пропасть лежит между ними. Г-н Тэн, сравнивая их, выражает свою мысль довольно неясно. Стендалю он отдает психологию, душевную жизнь, а относительно Бальзака пишет: «Что замечал Бальзак, создавая „Человеческую комедию“? Вы скажете — все; да, это так, но замечал как ученый, как физиолог душевного мира, как „доктор социальных наук“, по его же собственному определению; вот почему его повествование превращается в изложение его теорий, меж двух страниц романа читатель находит лекцию в духе Сорбонны, а рассуждения и комментарии становятся бичом бальзаковского стиля». Я совершенно не понимаю, почему критик устанавливает такую зависимость. Доктору социальных наук нет нужды ни рассуждать, ни комментировать: ему достаточно показать. Г-н Тэн просто отмечает здесь особенность литературного темперамента Бальзака и без всяких оснований оценивает это как пагубный недостаток метода. Единственное, что верно, — это то, что Бальзак отталкивался от исследования своего предмета, как это делает ученый; вся его работа основывалась на наблюдении над человеческим существом, и поэтому он, подобно зоологу, придавал огромное значение всем органам человека и окружающей его среде. Мы словно видим Бальзака в операционном зале, со скальпелем в руке; он убедился, что человек состоит не только из мозга, догадался, что человек — это все равно что растение, привязанное к родной почве, и с этой минуты решил из любви к истине ничего не отбрасывать в человеке, показывать его целиком, со всеми его действительными функциями, подверженного влиянию необъятного мира. А Стендаль тем временем продолжает сидеть в своем кабинете философа, ворошит идеи, берет от человека только голову и подсчитывает каждую пульсацию его мозга. Он пишет роман не для того, чтобы анализировать кусок действительности, живые существа и предметы, а для того, чтобы было куда приложить и теории о любви, чтобы применить систему Кондильяка к процессу формирования идей. Вот в чем огромная разница между Стендалем и Бальзаком. Это коренная разница, она происходит не только от противоположности темпераментов, но еще более от различия философских воззрений.
В целом, Стендаль — это поистине связующее звено между нашим современным романом и романом XVIII века. Он был шестнадцатью годами старше Бальзака, он принадлежал другой эпохе. Именно благодаря Стендалю мы можем, через голову романтизма, соединиться со старым французским гением. Мне хотелось бы особо выделить одну черту Стендаля: его презрение к человеческому телу, замалчивание физиологических элементов в человеке и роли окружающей его среды. В «Пармской обители» он примет в расчет национальный характер, он сделает этот первый шаг и покажет нам реальных итальянцев, а не переодетых французов; но пейзаж, климат, время суток, погода, — одним словом, природа никогда не будет включена в действие и не будет влиять на его персонажей. Современная Стендалю наука, очевидно, еще до этого не дошла. Он сознательно остается в пределах абстракции, он ставит человека на особое место в природе, а потом заявляет, что раз единственное, что есть благородного в человеке, — это душа, значит, одна только душа и достойна стать предметом изображения. По этой именно причине г-н Тэн, сам будучи логиком, так высоко ставит Стендаля. По его мнению, Стендаль превосходит всех прочих писателей оттого, что он не выходит за пределы умственного механизма, за пределы чисто духовной сферы. А это все равно, что сказать: чем больше Стендаль пренебрегает природой, которую он изгоняет из человека, чем больше замыкается он в философской абстракции, тем он выше. Я же считаю, что Стендаль из-за этого дает менее полную картину жизни, вот и все.
Следует особенно подчеркнуть это, потому что в этом суть дела. Возьмите любой персонаж Стендаля: это великолепно смонтированная машина, наделенная способностью мыслить и чувствовать. Возьмите персонаж Бальзака: это человек из плоти и крови, носящий определенную одежду и окруженный определенной атмосферой. Где же творение более полное, где подлинная жизнь? Очевидно, у Бальзака. Конечно, я восхищаюсь проницательным и своеобразным умом Стендаля. Но он занимает меня так, как занимал бы гениальный механик, демонстрирующий работу сложнейшей машины; Бальзак же захватывает меня целиком могучею силой воссозданной им жизни.
Я не понимаю, как можно различать в человеке, так сказать, верх и низ. Мне говорят, что душа наверху, а плоть внизу. Почему? Я не могу представить себе душу без тела, для меня они слиты воедино. Чем, например, Жюльен Сорель — образ от начала до конца умозрительный — выше барона Юло, совершенно живого человека? Один рассуждает, другой живет. Я отдаю предпочтение последнему. Если вы отбросите тело, если не примете в расчет физиологию, вы тут же нарушите правду жизни, ибо не надо вдаваться в философские проблемы, чтобы понять, что функции всех органов глубоко отзываются в мозгу и что более или менее упорядоченное их действие регулирует либо расстраивает работу мысли. Точно так же обстоит дело и со средой: она существует, она оказывает очевидное и значительное влияние на человека, и писатель не становится выше оттого, что упраздняет ее, не оставляет для нее места в своем объяснении того, как действует человеческая машина.