Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так всегда бывает. В политике вчерашние революционеры, придя к власти, становятся консерваторами; они вступают в борьбу с людьми будущего, которые роковым образом должны их сменить. Нет такого писателя, который бы не считал, что с его смертью придет конец литературе, ни один из них не признает за молодыми права продолжать его работу. Вот и г-н Дюма безнадежно смотрит на современных писателей-натуралистов. В своем предисловии он обрушивается на представителей новой школы; но, по существу говоря, это движение лишь воплощает запросы нашего века, отражая естественную эволюцию мысли.

Я не собираюсь сейчас опровергать г-на Дюма. Ведь его предисловия хватило бы на целый номер газеты, а я ограничен тесными рамками статьи. Прежде всего я оставляю в стороне его философские экскурсы; он возвращается к скептицизму Монтеня и сомневается в существовании истины. Писатель, для которого условность своего рода символ веры, не верит в истину. Меня не убеждают его доводы, я всегда желал, чтобы наши современные писатели придерживались научных основ, вели наблюдения и проделывали опыты. Усомнившись в существовании истины, г-н Дюма делает выводы лишь на основании своей практики драматурга. Перед нами человек, обладающий огромным опытом, который рассказывает о том, какие препятствия он встречал на своем пути и каких трудов ему стоило их обойти или преодолеть. Ударившись в меланхолию, он винит не себя, а театр в том, что ему не удалось расширить рамки своих произведений; он говорит, что встретил непреодолимые технические трудности, ссылается на тупость публики и утверждает, что вообще невозможно сделать лучше, чем сделал он. Вот как заканчивается его предисловие: «Вы обвиняете меня в том, что я недостаточно правдиво изображаю жизнь, а я вам на это скажу, что я не мог изобразить правдивее, да это никогда не удастся ни одному драматургу».

А в доказательство он приводит примеры. Здесь и анекдот о молодом человеке, обвиненном в связи с чужой женой, которого публика в зале суда поднимает на смех, когда он признается, что соблазнил эту особу. Здесь и история женщины, которой прощают первого любовника и которую освистывают в театре, когда она заводит другого. Г-н Дюма добросовестно перечисляет приемлемые и неприемлемые для зрителей ситуации — ну, совсем справочник какого-нибудь оборотистого фабриканта. Впрочем, все его замечания справедливы и представляют собой плод длительных наблюдений. Но неужели он не сознает, что его собственные пьесы нанесли дерзкие удары этому кодексу сценических возможностей? На своем пути он сдвигал с места стену условностей и, ставя и драмы, пробивал в ней бреши. Но если ему удалось пробить в этой стене целый ряд брешей, то почему же мы, в свою очередь, не пробьем новых брешей? Непонятно, почему он заявляет нам: «Это невозможно!» — ведь он только что сказал: «Я это сделал!»

Без сомнения, в известном отношении г-н Дюма прав. Весьма тяжелая задача — внушить публике уважение к истине. Я отлично знаю, каких трудов ему стоило донести до зрителя хоть немного правды. С другой стороны, он прав, когда советует проделывать это искусно и благоразумно. Необходимо досконально знать свое ремесло, чтобы давать на сцене рискованные ситуации. Но из этого не следует, что сценические условности непреодолимы, — чтобы с ними справиться, нужен большой талант, огромное упорство и энергия, и только. Далее я нахожу, что г-н Дюма глубоко заблуждается, воспринимая публику как нечто отвлеченное и навеки неизменное. Я убежден, что нет публики вообще, а существует немало разновидностей публики. Заметьте, что г-н Дюма очень строг со своей публикой. Он обращается с ней как со взрослым ребенком, каким-нибудь мальчишкой, он обвиняет ее в том, что она ветрена и глупа. Но, во всяком случае, публика, в свое время освиставшая «Эрнани», сильно отличалась от публики, которая теперь аплодирует этой пьесе. Публика, которая нашла непристойным «Полусвет», была весьма не похожа на публику наших дней, воспринимающую эту пьесу как классическое произведение. Задача драматурга как раз и состоит в том, чтобы переделывать публику, заниматься ее литературным и социальным воспитанием. Но не следует проявлять грубость; необходимо действовать осторожно и не спеша, памятуя, что общественное сознание развивается весьма медленно. Итак, не будем сваливать вину на публику, ведь публика, которая не принимала на сцене хамоватого любовника, на следующий день приняла «Господина Альфонса».

А теперь я выскажусь по своему личному поводу. Г-н Дюма в своем предисловии уделил внимание и мне. Скажу откровенно, я знал заранее об этом и надеялся на более вдумчивый отзыв. Ведь он не какой-нибудь репортер, не хроникер, не газетный критик, сгоряча извращающий факты. Он мог писать свое предисловие несколько месяцев, у него было время навести справки, прочитать нужные книги, проверить имевшиеся у него сведения. Но, как видно, он принял, подобно другим, ходячее мнение обо мне и судил о моем творчество по газетным карикатурам и сатирам. Поэтому он строит на гнилом основании, и его отзыв не представляет никакой ценности.

Где это он вычитал, — великий боже! — что я требовал, чтобы на сцене звучала площадная брань? Пусть он процитирует мои слова или покажет, что я высказывался в таком духе. А ведь это основная тема его предисловия, он говорит, что существует новая школа, школа натуралистов, которая вводит в литературу самые грязные и грубые выражения. Этой теме он посвящает добрых двадцать страниц, он отправляется в поход, цитирует Шекспира и Мольера, призывает на помощь Буало, обращается с мольбой к Жан-Жаку Руссо, мимоходом использует высказывания Фредерика Леметра, мобилизует авторов всех времен и народов, доказывая, что в наши дни, на нашем уровне культуры, никак не допустимо бросать со сцены в зрительный зал площадные слова. Что ж, вы правы, сударь. Я всегда был согласен с вами, только это и утверждал. Признайтесь же, что вы потратили даром уйму бумаги!

Бесспорно, площадные слова недопустимы в литературе. Для нас неприемлема даже лексика Мольера, не говоря уже о словаре Шекспира и Бена Джонсона. Только глупец отважился бы в своих произведениях употреблять уличный жаргон. Итак, не может быть и речи о площадных словах, никто никогда не собирался вводить их в литературу. Это не значит, что я категорически их отвергаю. У нас плохо знают историю родной литературы. В XV и XVI веках, да и в семнадцатом, не стеснялись в выражениях. Можно было бы написать любопытное исследование о дерзаниях в области языка у наших великих писателей. У Корнеля имеется одно весьма грубое выражение; недавно я рискнул его употребить, и разгорелся скандал. В Корнеля редко заглядывают и решили, что я сам выдумал такую грубость. Раз уж на то пошло, я сделаю одно признание; прежде чем употребить в своем романе какое-нибудь грубое слово, я долгие месяцы обдумываю его и решаюсь это сделать, лишь когда мне позволяет совесть писателя и моралиста, оно появляется из-под моего пера под давлением жестокой необходимости, — так прижигают рану раскаленным железом.

Но все это имело место в романе. Г-н Дюма прав, утверждая, что в настоящее время на сцене невозможно клеймить грязный порок столь же грязным словом. Но почему он приписывает как раз мне противоположные взгляды — ведь для этого нет ни малейшего основания! Я не раз говорил, что в театре необходимо давать речевые характеристики персонажей. В связи с этим я частенько укорял г-на Дюма, — пожалуй, даже чересчур строго, — за то, что он наделяет своим остроумием всех персонажей — и мужчин, и женщин, и детей; это он говорит за всех; он жестоко обезличивает своих детищ, и они все становятся на одно лицо. По-моему, г-жа Гишар — одна из редких у него живых фигур, в ней все правдиво, и у нее своеобразная речь. Я убежден, что каждый персонаж должен говорить своим языком, пусть его речь будет так же неповторима, как и походка, не то перед нами будут лишь стертые образы, ходульные аргументы, шахматные фигуры, которые передвигают на доске. И все же нет никакой надобности в непристойных словах.

60
{"b":"209698","o":1}