Позднее он прочел нам свою пьесу «Слабый пол», которую предназначал для театра Клюни. Идея пьесы была остроумна, отдельные сцены — превосходны, но в целом пьеса показалась нам очень слабой; он понял это по нашему смущенному молчанию и оставил пьесу у себя. Быть может, именно в этот день он и расстался со своей все еще дорогой ему иллюзией; потому что на репетициях «Кандидата» он рассказывал нам сюжеты еще пяти-шести задуманных им пьес, которые он собирался поставить на сцене, если они понравятся публике. Но с тех пор Флобер никогда больше не упоминал о них — он отказался от театра. Единственная пьеса, к которой он сохранил нежную любовь, — была феерия «Замок сердец», написанная им совместно с Лун Буйе и д’Осмуа; эта вещь была недавно опубликована в журнале «Ви модерн». Он часто говорил, что ему хотелось бы перед смертью увидеть на сцене хотя бы две картины из этой пьесы: «Кабачок» и «В семейном кругу». Он их так никогда и не увидел, и его друзья думают, что это — к лучшему.
Гюстав Флобер оставил лишь одно посмертное произведение — роман «Бувар и Пекюше». Быть может, среди его бумаг найдут еще кое-какие записи, которые составят в целом один том. Во время путешествия на Восток Флобер писал заметки о Египте, Нубии, Греции, и, разумеется, все это очень любопытно. Другие же записи — о Палестине, Сирии, Карамании, Лидин, Европейской Турции — сделаны им уже по возвращении в Париж на основании заметок Максима Дюкана. Кроме того, там могут обнаружить и отрывки из «Искушения святого Антония», исключенные самим автором, отрывки, представляющие живейший интерес.
Я не говорю уже о письмах Флобера, которые, без сомнения, будут когда-нибудь собраны и изданы, что, вообще говоря, явится нелегкой задачей, так как, желая избежать их публикации, Флобер нарочно употреблял там довольно рискованные выражения, что действительно очень затрудняет их печатание; я имею в виду, разумеется, письма к самым близким друзьям, но они-то и являются наиболее интересными.
Несомненно, Флобер рассчитывал прожить еще не один десяток лет. Он говорил о смерти, думал о ней и страшился ее; но это не мешало ему развивать перед нами и литературные планы, для осуществления которых потребовалась бы еще целая жизнь, так как каждую книгу он писал в среднем семь лет. Нам хотелось, чтобы он создал еще один роман о любви, ибо мы чувствовали, что ему необходим большой литературный успех. Мы советовали ему написать историю одной любви в эпоху Второй империи, события которой он близко наблюдал и о которых оставил ряд интересных записей. Он не отказывался решительно, по все время колебался; предстоящая работа пугала его, ибо согласно его методе ему пришлось бы пересмотреть огромное количество документов, относящихся к этой эпохе. Быть может также, он чувствовал себя несколько стесненным после пребывания в Компьене; прибавьте к этому, что его всегда занимала какая-нибудь нравоучительная идея, хотя действие романов всегда было очень простым, и что всякая работа стоила ему множества усилий, прежде чем удовлетворяла его. Наконец он остановился на одном сюжете. Но он рассказывал о своем замысле очень неясно, поэтому я не могу передать его со всей точностью. Это была история любви, но виду вполне пристойной, но по существу своему порочной и лишь носящей личину порядочности. Героем должен был стать тот же пошляк-буржуа. Но, в сущности, этот роман из эпохи Второй империи, как мы его называли, мало привлекал Флобера. Другие литературные замыслы постоянно тревожили его, и я сильно сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь написал этот роман. Одной из идей, занимавших Флобера за последние два года, была повесть о Леониде Фермопильском. Однажды я застал его в сильном возбуждении, почти в лихорадке. Он не спал всю ночь, потрясенный сюжетом, который возник в его воображении накануне, после чтения истории Фермопильской битвы. «Я сам не свой», — сказал он мне. С необычайной ясностью он представлял себе, как Леонид вместе со своим отрядом из трехсот спартанцев отправляется к Фермопильскому ущелью; он говорил о них, как о каком-нибудь известном ему отряде национальной гвардии; это были славные малые, которые отправлялись в поход, засунув руки в карманы. Он следовал за ними, и они вместе совершили весь путь, который он некогда проделал сам во время своего путешествия на Восток. Его работу несколько задерживало желание снова посетить Грецию, но в крайнем случае он мог удовлетвориться своими старыми записями. Я уверен, что если бы он еще жил, то после «Бувара и Пекюше» непременно занялся бы своим Леонидом. Он написал бы еще два рассказа в дополнение к «Трем повестям». Сюжеты этих рассказов были обнаружены в его бумагах, и среди них — смелый очерк физиологии любви.
V
Мне остается рассказать о том, как работал Гюстав Флобер и чем являлось для него совершенство формы, которое составляло радость и муку всей его жизни.
Возьмем любую из его книг и рассмотрим ее с момента ее возникновения, когда сюжет еще только зарождается в сознании писателя и в общих чертах ложится на бумагу. С этой минуты художник закладывает фундамент будущего произведения; он принимается за поиски материалов и располагает их в самой строгой последовательности. Флобер прочитывал огромное количество серьезных работ; вернее, он их внимательно перелистывал и, следуя безошибочной интуиции, которой он гордился, находил нужную страницу, необходимую фразу. Часто, прочитав сочинение в пятьсот страниц, он отмечал для себя всего лишь одно полезное сведение и тщательно его записывал; случалось даже, что такое чтение не давало ему ровно никаких результатов. Этим и объясняется то обстоятельство, что на каждую его книгу уходило в среднем по семь лет труда; ибо подготовительная работа отнимала у него, по крайней мере, года четыре. В увлечении он читал том за томом; какое-нибудь примечание под страницей заставляло его просматривать специальные трактаты, обращаться к первоисточникам, с которыми ему хотелось познакомиться, так что в итоге ему случалось перерыть целую библиотеку. И все это ради одного сомнительного факта, простого слова, в котором он не был уверен. Мне даже кажется, что он забывал порою о своем романе и с любознательностью ученого продолжал в увлечении читать дальше, расширяя круг своих познаний. Эрудиция Флобера явилась результатом самого метода его работы, беспрестанных поисков материала, необходимого для написания книг. Ему пришлось восстановить знание латыни, он перерыл всю античность и всю со-временную науку ради «Саламбо» и «Искушения святого Антония», а также ради «Воспитания чувств» и «Бувара и Пекюше». Итак, мало-помалу его записи, эти извлечения из книг, все накапливались и вскоре составляли целую груду толстых тетрадей. Он обращался с расспросами к специалистам, посещал Национальную библиотеку и рассматривал там эстампы, нередко уезжал за город и возвращался с необходимыми сведениями о местах, где действовали его персонажи. Количество заметок все росло, превращаясь чуть ли не в гору. Чтобы дать представление о том, насколько добросовестно он работал, достаточно сказать, что перед тем, как приступить к «Воспитанию чувств», он перелистал все комплекты «Шаривари»: ему хотелось постичь характер журналистики эпохи Луи-Филиппа.
Из юмора «Шаривари» возник образ Юссонэ. Я могу привести множество примеров подобной добросовестности, переходящей в манию. В конце концов заметки скоплялись в таком изобилии, что он прекращал работу: это случалось тогда, когда все необходимые материалы уже были собраны или просто он смертельно уставал от такого рода работы; при его исключительной добросовестности эти изыскания могли длиться до бесконечности; но наконец наступал час, как он сам говорил, — когда у него являлась потребность писать. И вот тогда-то начинались муки творчества.
Напомню, что после того, как работа по сбору материалов бывала закончена, Флобер начинал испытывать к ним величайшее отвращение.
Заметки к «Бувару и Пекюше», например, составили огромный ворох, целую гору бумаг, которая лежала на его письменном столе последние годы. Там хватило бы материала по меньшей мере на десяток томов in-octavo. Страницу заметок он резюмировал часто в одной фразе. Это был тот отобранный материал, из которого он должен был еще извлечь квинтэссенцию. Теперь понятно, сколь тяжкого труда, каких невероятных усилий стоило ему это резюме, тем более что он стремился облечь его в совершенную форму. Казалось, язык для него становился всем, а содержание уже ничего не значило. В ущерб жизненности своих персонажей он пускался даже в самую жестокую риторику. Он любил повторять, что точность, безупречность слога — это всего лишь честность в отношении читателей. Для него это само собой разумелось. Только недалекие люди говорят о том, чего они не знают. Если его раззадоривали, он в запальчивости кричал, что ему плевать на правдоподобие, что нужно быть таким же ненормальным, как он сам, чтобы добиваться нелепой точности, и что единственно важная и непреходящая ценность на земле — это безупречно составленная фраза.