Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дамы, присутствовавшие на наших воскресных собраниях, что, впрочем, случалось редко, и видевшие его в «турецком одеянии», бывали почти что напуганы. Когда он прогуливался в таком наряде по своему парку в Круассе, прохожие останавливались на дороге, чтобы поглядеть на него сквозь решетчатую ограду; существовал даже анекдот о буржуа из Руана, которые приехали в Буль на лодке и привезли с собой детей, обещая показать им Флобера, если те будут умниками.

В Париже он часто выходил на звонок и сам открывал дверь. Если гость был ему приятен и они долгое время не виделись, Флобер сердечно обнимал его и уводил в гостиную, где всегда висело густое облако дыма. Дымили там нещадно. У Флобера была целая коллекция коротеньких трубок, сделанных для него на заказ, которые он сам заботливо обкуривал. Не раз видели, как он прочищал их и выстраивал в ряд на подставке. В знак особой любви он порою предоставлял и трубки в распоряжение гостя и даже дарил ему одну из них. С трех до шести в гостиной велась непринужденная беседа на самые различные темы; обычно говорили о литературе — предметом обсуждения бывала только что вышедшая книга или новая пьеса; ставились и общие вопросы, причем развивались самые смелые теории. Спорили ожесточенно, по всякому поводу, не щадя никого и ничего.

Флобер гремел, Тургенев рассказывал истории, исполненные оригинальности и безупречного вкуса, Гонкур высказывал и суждения с присущей ему тонкостью и своеобразием манеры, Доде забавлял нас своими анекдотами со свойственным ему обаянием, которое делало его одним из самых восхитительных рассказчиков, каких я когда-либо знал. Что же касается меня, то я ничем не блистал, потому что я весьма посредственный собеседник. Я знаю, что могу говорить только тогда, когда дело коснется дорогих мне убеждений и когда меня по-настоящему рассердят. Сколько счастливых часов мы провели в ту пору и как горько сознавать, что они уже никогда не вернутся! Один только Флобер мог объединить нас всех своим широким отеческим объятием!

Флоберу же принадлежала идея устраивать обеды в честь освистанных авторов. Случилось это после провала его «Кандидата». На очереди стояли: «Анриетта Марешаль» Гонкура, «Лиза Тавернье» Доде и все мои пьесы. Что касается Тургенева, то он клялся нам, что его тоже освистали в России.

Каждый месяц мы впятером собирались в ресторане; выбор ресторана был делом нелегким, мы бывали во многих местах и не сразу составляли меню, переходя от цыплят к «кари» по-провансальски. Уже за супом начинались споры и анекдоты. Я вспоминаю один яростный спор о Шатобриане, который длился с семи вечера до часу ночи. Флобер и Доде защищали его, Тургенев и я высказывались против, Гонкур не принимал в споре участия. В другой раз предметом обсуждения были человеческие страсти — говорили о любви и о женщинах. В этот вечер официанты поглядывали на нас с опасением. Флобер не любил возвращаться домой один, и я сопровождал его по темным улицам. В тот раз я лег спать около трех ночи, так как мы философствовали, останавливаясь на каждом углу.

Женщины занимали мало места в жизни Флобера. В двадцать лет он их любил, как трубадур. Он рассказывал мне, что когда-то он проходил по два лье, чтобы только поцеловать голову ньюфаундленда, которого погладила одна дама. Идея любви в понимании Флобера нашла свое выражение в «Воспитании чувств». Это — страсть, которая наполняет всю жизнь и никогда не находит удовлетворения. Несомненно, он знал и порывы чувственности. В юности это был здоровый и крепкий молодец, который при случае мог разгуляться по-матросски. Но так продолжалось недолго, и он вскоре спокойно возвращался к своей работе. К публичным женщинам он относился с отеческой добротой. Однажды, когда мы возвращались внешними бульварами, он увидел одну очень некрасивую девушку, которая вызвала в нем жалость; он хотел дать ей пять франков, но девушка осыпала нас бранью, заявив, что она не просит милостыни, а зарабатывает себе на хлеб. Эта наивность порока показалась ему столь забавной, что он разразился раблезианским смехом. Он относился благосклонно к лихим прожигателям жизни, обожал слушать их истории и говорил, что это действует на него освежающе. «Вот это — здоровье, вот это — молодость», — не раз повторял он. Снисходительность к веселым и доступным женщинам совмещалась в нем с идеалом вечной и безнадежной любви к женщине, которую видят только раз в году. Впрочем, повторяю, женщины почти не занимали его. Он быстро порывал с ними. Он сам говорил, что те несколько связей, которые он имел в своей жизни, были для него бременем. Когда нам случалось затрагивать эти темы, он не раз признавался мне, что друзья были гораздо ближе его сердцу и что самые лучшие его воспоминания — это воспоминания о ночах, проведенных с трубкой за дружеской беседой с Буйе. Надо сказать, что женщины отлично понимали, что он — не дамский угодник; они шутили над Флобером и обращались с ним по-товарищески. По этому факту можно судить о человеке. Вспомните, как женолюбив был Сент-Бев, и сделайте сравнение.

Мои замечания о Флобере отрывочны и случайны. Я упоминаю здесь лишь о тех чертах писателя, которые должны дополнить его облик.

В свое время я говорил, как потрясло Флобера известие о падении Империи. При всем том он ненавидел политику; в своих книгах он говорил о ничтожестве человека, о всеобщей глупости. Но в практической жизни Флобер признавал и даже до известной степени почитал общественную иерархию, что удивляло наше поколение скептиков. Принцесса или министр казались ему существами высшего порядка, он склонялся перед ними, или, как мы говорили между собой, «таял». Отсюда легко понять его ужас перед внезапным ниспровержением режима, пышность которого ослепляла его. В письме к Эрнесту Фейдо, написанному после смерти Теофиля Готье, он говорил о «современной заразе» и заявлял, что после 4 сентября для них все было кончено.

В начале нашего знакомства он с любопытством расспрашивал меня о демагогах, полагая, что это мои друзья. Торжество демократических идей означало для него гибель литературы. Вообще говоря, Флобер не любил современности; об этой особенности писателя, оказавшей значительное влияние на его художественный темперамент, я расскажу позднее. Вскоре зрелище наших политических битв начало вызывать в нем отвращение: его прежние друзья-бонапартисты казались ему теперь столь же ограниченными и неискусными политиками, как и республиканцы.

Считаю необходимым сказать об этом со всей категоричностью, дабы установить, что ни одна из партий не могла назвать его своим единомышленником. Помимо чисто бессознательной приверженности к сильной власти и веры в эту власть, даже когда носителями ее являлись самые посредственные люди, Флобер выражал презрение ко всему роду человеческому. В его лице мы имеем пример, довольно распространенный среди великих писателей: это — революционер, который все ниспровергает, не сознавая своей страшной роли, это — разрушитель, несмотря на простодушие, заставляющее его верить в общественные условности и ложь, которая его окружает.

Следует отметить здесь еще одну характерную черту писателя: Флобер был провинциалом. Один из его старых друзей несколько зло говорил о нем: «Бедняга Флобер! Чем чаще он ездит в Париж, тем все больше становится провинциальным». Так понималась его наивность, неосведомленность, предрассудки, своего рода неповоротливость человека, который, прекрасно зная Париж, тем не менее не может проникнуться присущим этому городу духом насмешки и легкомыслия. Я сравнивал его с Корнелем, и сходство обоих писателей в этом отношении еще более подтвердилось. Это был ум того же эпического склада, от которого ускользали нюансы светской болтовни. Не без основания замечали, что «Госпожа Бовари» была наиболее жизненным произведением Флобера и что в «Воспитании чувств» парижская жизнь описана тяжеловесно и сумбурно; салон г-жи Дамбрез, например, напоминает скорее сераль, чем сборище молодых парижанок. Флобер видел человеческую натуру, но он терял уверенность, когда ему приходилось изображать светскую жизнь с ее обычаями и умонастроениями. Эта провинциальная черта проявляется у человека, склонного всему верить, человека, которому недостает скептицизма, порождающего сомнение. Никто и никогда не бывал так легко обманут видимостью, как он, нужна была по меньшей мере катастрофа, чтобы открыть ему глаза. Не любя свет, страдая от духоты салонов, он все же считал себя обязанным делать визиты. С напускной торжественностью облачался он в черный фрак, все время подшучивая над собой, и когда бывал уже одет, в галстуке и белых перчатках, то останавливался перед кем-нибудь из нас со своим обычным: «Ну, вот, дружище!» В этих словах звучала нотка детской радости — что вот он, простой писатель, идет с визитом к важному сановнику. Все это было исполнено такого простодушия, что трогало нас, но сквозь это простодушие проглядывал провинциальный буржуа.

109
{"b":"209698","o":1}