— Hände hoch, — негромко пояснил немцу Чхеидзе.
Немец уронил гармошку. В лесу стало тихо. И оттого, что мелодия оборвалась внезапно, как и возникла, тишина, нависшая над лесом, была особенно заметной.
И Чхеидзе, и Миронов, и Зинченко вдруг увидели второй автомат. И сразу поняли, что это означает. Немец в лесу не один. Где-то рядом его спутник.
Для того чтобы принять решение, отдать команду, было достаточно десяти секунд. Однако судьба представила лишь четыре.
Граната с длинной желтоватой ручкой плюхнулась в траву, но не покатилась, как мячик, а замерла, неподвижная, точно штанга.
Ее бросили неумело. Из-за кустов, которые островком росли рядом. И она не долетела до солдат, а. упала на расстоянии трех-четырех метров. И ее нельзя уже было отбить ногой куда-нибудь подальше к чертовой матери. И...
Никто не успел сказать и слова. Прыгучесть, реакция и, может, еще нечто большее, что зовется совестью солдата, сработали безотказно. Легкое, худое тело Миронова мелькнуло в воздухе, накрыло гранату.
Это был, бесспорно, вратарский бросок. Смелый, мастерский. Только последний в жизни...
2
Все это рассказал нам генерал-майор Самшелов.
В апреле сорок пятого он был не генералом, а только майором. И командовал разведротой, в которой служил отец.
Генерал жил в новом доме на Комсомольском проспекте. Адрес его Буров раздобыл через коменданта.
Буров уже несколько лет пытался что-то узнать о боевой судьбе моего отца. Но страсть к пространным рассуждениям поглощала всю его энергию. Он был весь в разговорах, как домохозяйка в уборке. На большее у него просто не хватало сил.
Веселая жена генерала принесла кофе — в маленьких фиолетовых чашечках из немецкого фарфора. У нее были очень большие глаза, очень. Она с волнением слушала рассказ мужа. Наверное, все это было для нее ново, интересно...
Генерал рассказывал с удовольствием. Получалось у него, может, несколько бессистемно, но горячо. Чувствовалось, человек он искренний,толковый.
— Дело не только в трех орденах Славы. Хотя сам по себе это выдающийся факт... Старшина Алексей Миронов был личностью. Лич-нос-тью... Можно иметь высокий чин, обладать выдающимися талантами поэта, музыканта, изобретателя и оставаться заурядным, неинтересным человеком... Миронов был всего-навсего старшиной армейской разведки, но его духовных качеств — смелости, благородства, честности — хватило бы и на государственного деятеля. Мы много и хорошо говорим о политической работе в войсках, о прозорливости наших командиров. И меньше вспоминаем о незаурядных людях, которые, как метко заметил Твардовский, были в каждой роте, в каждом взводе. От них исходили тепло, уверенность, свет. Каждый из них представлял, как бы сказать, материализованную душу народа. Это, конечно, очень обще... — генерал Самшелов смущенно развел руками.
Буров сказал:
— Минул большой срок. Пора безошибочных обобщений наступила.
— Согласен с вами, — кивнул генерал, быть может, несколько устало. Посмотрел в мою сторону без улыбки.
— Мемуары не пишете?
— Нет. Я действующий генерал. Вот когда уйду в отставку, тогда попробую...
— Пробовать надо сейчас. И пусть товарищ журналист тебе поможет, — включилась в разговор молодая жена.
— Жанна, стыдно, — зарделся генерал.
— Почему стыдно? Ведь всем кто-то помогает, — рассудительно возразила Жанна.
Генерал засмеялся:
— Женам нельзя доверять даже малую тайну.
— Очень мне нужны твои тайны... — обиженно заметила Жанна. И насупилась. Ей, конечно, было жаль саму себя.
Генерал пропустил реплику, жены мимо ушей, задумался тяжело. Потер пальцами виски:
— Что я могу еще вам рассказать? Конечно, были разведдонесения, представления к наградам, рапорты разного характера, где по крупицам была рассыпана боевая деятельность старшины Миронова. Но где это все? Сохранилось ли оно? В военном или в других архивах? Не знаю. Что-то, конечно, пропало. А что-то наверняка лежит в груде бумаг, как говорится, в пожелтевших папках... На вашем месте я бы написал Зинченко или даже съездил к нему. Он рыбачит на Волге, за Астраханью. Дом у него в селе Житном...
— А Чхеидзе? — спросил Буров.
— Гурам умер после войны от старых ран. Его ранили шестого мая. Тяжело... Он долго лечился. Умер в пятьдесят пятом. У себя в Самтредиа... Вы напишите Зинченко и поезжайте к нему.
— Обязательно напишем, — сказал Буров.
— Он и Миронов были друзьями. Я знаю, Зинченко пытался найти его семью. Мы все пытались. Знали, что есть маленькая дочь Наташа... Но вы с мамой основательно затерялись на дорогах войны.
— Конечно, это хорошая мысль, поехать к Зинченко, — словно рассуждая вслух, проговорил Буров. — Нам надо поехать, Наташа.
Однако выбраться в Житное удалось не скоро, лишь весной следующего года...
3
Глухой гром — к тихому дождю. Он слышен на юго-западе, где приморившиеся тучи распластались над горизонтом, чуть подсвеченным солнцем, тонущим в мареве, сизом, густеющем от минуты к минуте. Возле красно пятнеющих кустов бузины, возле черемухи, облепленной черными ягодами, над кустами шиповника и над всем лесом воздух неподвижен, будто и нет его вовсе, будто заменили его запахи, заменили бесповоротно, как автомобиль заменил телегу.
— Ма-ма, — хнычет девочка. — Ма-ма, — и трет грязными кулачками заплаканные глаза.
Небо бледнеет. Солнце тонет в белой непроглядной массе. Тени покидают лес. Он становится скучным, старым. Тоскливым...
— Ма-ма! — зовет девочка, всхлипывая.
Я останавливаюсь, наклоняюсь:
— Ты чья?
— Ма-ма... — девочка глядит и сердито и жалостливо, но только не испуганно.
Я оглядываюсь: лес редкий, больше березовый. И людей в нем нет — только я и девочка.
— Как зовут тебя? — поглаживая по растрепанным желтым волосикам, спрашиваю я.
— Ила.
— Ира?
.Девочка кивает и уже больше не всхлипывает.
— Сколько же тебе годков, Ира?
— Четыле, — девочка показывает растопыренные пальчики: большой прижат к ладони.
Она в красном платьице, в красных сандалиях стоит на полянке, как грибочек. Такая хорошая. И мне... Мне до слез захотелось, чтобы это была моя дочка. Моя родная, моя милая. И злость на Бурова шевельнулась в моем сердце тяжело, точно камень.
— Ты с кем пришла? — спросила я тихо.
— Одна.
— Совсем одна? Без бабушки, без мамы?
— Совсем одна, — сокрушенно подтвердила девочка.
А если взять ее с собой, и привести домой, и сказать Бурову, так радеющему о своем покое:
«Это наша дочка. Это наша радость».
Он растеряется. Точно растеряется. И будет смотреть, на меня, как дурачок.
— Где ты живешь, Ира?
— Там, — она показала ручкой на окружную дорогу, на высокие дома, белеющие за лесом.
— Пойдем.
— А куда? — спросила девочка.
— К маме. Ты знаешь, как зовут твою маму?
Девочка кивнула:
— Мама Соня.
— А бабушка у тебя есть?
— Есть. Баба Шуля.
— Почему же ты ушла в лес одна?
— Не знаю.
Дождь падал беззвучно, тихий, редкий. Пыль сворачивалась на тропинке в мелкие темные шарики.
У окружного шоссе, прежде чем перейти несколько метров бетона, я взяла девочку на руки. Она прижалась к моей щеке и спросила:
— Ты меня любишь?
— Люблю, милая.
— И я тебя тоже люблю. Клепко, клепко...
Со свистом, вначале нарастающим, потом сходящим на нет, по бетонке катили машины. Дождь по-прежнему падал беззвучно, однако не так редко, как минуту назад. Шоссе блестело. Я переходила его быстро, смотрела под ноги, боясь поскользнуться. Увидела себя на мокром асфальте, как в зеркале: я впервые несла на руках ребенка. Какое это все-таки счастье!
В лесочке, густом, хвойном, что рос сразу за окружной дорогой, было сухо и воздух сильно пах молодыми елками. Девочка прижималась ко мне. Казалось, что она засыпает.
— Господи! Ой, господи! Дитятко родное, — по тропинке от белых многоэтажных домов, причитая, спешила старуха. Я поняла, что это «баба Шуля».