И солнце разбилось, расплющилось о камни того поворота, и круги по воде в остывающей ванне пошли сильнее.
Отец, видно, никак не мог успокоиться и к Гешке даже не подошел. Вялого, зареванного Гешку дядя Федя выудил из ванны, обернув в большое мягкое полотенце. Потом он накормил племянника и уложил в постель. Принес что-то в белом конверте и положил поверх одеяла.
– Вот. Оставь себе. Захочешь, я потом и рамку для нее сделаю.
Тоскливая лисья морда глянула на Гешку с картины.
Отец пришел в их комнату только глубокой ночью, когда Гешка должен был уже спать. Но Гешка не спал. Молча таращил глаза в темноту, которую изредка пронзали прожекторы электровозов с железной дороги.
* * *
Гешка брел по знакомой дорожке с неохотой, запинаясь, останавливаясь. Надолго замер под старым горбатым мостом. Его щербатые темно-серые камни, будто в испарине, поблескивали от скудного света, все-таки проникавшего под мрачные своды.
На деревянных мостках, проложенных через рельсы, Гешка снова надолго остановился, пока маневровый с грохотом и лязгом катался взад-вперед, как старый пес, который никак не найдет себе уютное теплое местечко и крутится, обнюхивает, думает.
Лес окутал Гешку стылостью, усыпал судорожным последним листопадом. Летели седые от инея, будто подсахаренные листья, а на земле они лежали, щедро подсоленные пресным снегом. Первый снег в лесу редко таял так, как в городе.
Гешка почти дошел до норы, когда услышал шаги позади себя. Резко обернулся – метрах в двадцати от него стоял отец, в своей синей форменной куртке, хмурый, сосредоточенный.
– Я отпуск взял, – сообщил он. – С тобой побуду. Мы ведь совсем не бываем вместе. Хочешь, поедем куда-нибудь?
Гешка шагнул к отцу, неуверенно махнул рукой себе за спину и вдруг признался:
– А у меня тут тайник. Нора. И еще здесь лис живет. Настоящий, как с картинки дяди Феди.
– Это для него колбаса? – догадался отец.
Гешка кивнул и пошел к норе. Отец с трудом, но спустился за ним следом. Наклонившись, пролез в землянку, где Гешка уже зажег свечу.
Отец мог стоять здесь, только пригнувшись.
– Мрачноватое местечко, – после затянувшейся паузы сказал отец. – Здесь же может землей завалить. Опасно… – Он осекся, посмотрев на Гешку. – Но ты неплохо тут все оборудовал.
– Я не хочу сюда больше приходить. – Гешка смотрел под ноги.
– Тогда забери свои вещи.
– Пусть тут все так останется.
Гешка потоптался, оглядел последний раз свое убежище и погасил свечу.
Над оврагом дул сухой морозный ветер. Странно, как он проникал в эти лесные заросли. Он щипал щеки, сушил губы и выбивал слезу из глаз.
За опустошенными, безлистными деревьями стала заметна небольшая просека в низине. Гешка никогда раньше не обращал на нее внимания, а теперь увидел в просвете между оголенными ветвями рыжее пятно. Яркое, а потому заметное на свежем снегу.
Гешка с треском продрался к началу спуска в низину. Отсюда просека хорошо просматривалась. Лис уходил. Чуть заметно прихрамывая, но уже не поджимая лапу. Лис, видно, почувствовал на себе чужое внимание, остановился и снова поглядел на Гешку пристальным усталым взглядом, долгим и прощальным, а потом побежал прочь не оборачиваясь.
«Вот так, наверное, уходит одиночество, в которое я не верил, – пришло Гешке на ум. – Уходит, оставляя след с раздвоенным пальчиком лисьей лапы».
– Пап, а если поехать к морю, туда, где мы были с мамой, где камни, тропинка. Там я коленку разбил. Помнишь?
Отец с неохотой оторвал взгляд от убегавшего лиса и с удивлением посмотрел на Гешку.
– Мы с тобой и с мамой никогда не были на море. А коленку ты рассек, когда с велосипеда упал.
– Как же? Но я ведь помню.
Отец положил руку ему на плечо.
– Память иногда подкидывает странные вещи, как будто воспоминание. А на самом деле это то ли мечты, то ли сны… А мы с тобой поедем, куда ты захочешь. И море сейчас еще теплое, доброе.
* * *
Вместо измученной, раздавленной скрипки теперь перед Гешкой на диване лежала преобразившаяся, блестящая. Но и под новым лаком виднелись следы от заросших трещин, как морщинки.
Гешка провел ладонью по шершавым струнам, по изогнутой шее грифа. Ему показалось, что струны вибрируют, дрожат под рукой. То ли от страха, то ли от нетерпения. Гешка положил скрипку на плечо, прижался щекой к ее твердому прохладному телу. И скрипка от его тепла почти мгновенно нагрелась, оттаяла, ожила, и, когда смычок коснулся струн, раздался вдруг не тот скрипучий, неровный звук, от которого сводило челюсть не только у соседей, но и у самого Гешки, а другой, теплый, густой, глубокий, исстрадавшийся, настоящий. От него мурашки пошли по коже. И мелодия звучала не рывками, по нотам, по строчкам, она лилась монолитно, солнечно-грустно. Как ровный ветер, робко трогающий верхушки старых седых елей.
Отец остановился в коридоре, заслушавшись. Дядя Саша выключил в своей комнате магнитофон, дядя Женя отложил газету, которую читал, а дядя Федя, мастеривший рамку для полюбившейся Гешке картины, чуть не порезался ножом.
Картина стояла у Гешки за спиной на книжной полке, и в спину ему смотрели тоска и одиночество. Они ушли с хромым старым лисом в далекие чужие места. Навсегда ли?
Вечный дождь
Земля под ладонью была теплая и податливо-мягкая. Густо-черная. И цветки с темно-зелеными, а некоторые с желтоватыми листьями казались на ее фоне нанесенными тонким пером по черному бархату. Таких цветов Гурька в своем шахтерском поселке никогда не видел. Там в изобилии росли только «космические» цветы, как называла их мама. Они рассы́пались в палисадниках розовыми, красными, белыми, оранжевыми и бордовыми трубчато-лепестковыми цветками на укропистых безалаберных стеблях. «Космические» не требовали особого ухода, так же как «золотые шары», охапками дарившие себя в предосеннее лето, вальяжно облокотившись о заборы поселка. В своей нетребовательности они находили место и на поселковом кладбище вместе со свечками розово-фиолетовых мясистых люпинов, отцветавших в начале лета, а в остальное время выстукивающих семенами в черных стручках песню жизни и смерти. В печальной черноте обугленных стручков содержалась жизнь, и она разрывала закаменевшие оковы смерти: стручки разлетались, выпускали шарики семян, которые закатывались в земляные щели и ямки. И еще лето не успевало кончиться, а уже из земли начинали пробиваться ростки.
А тут, в огороде у тети Нади, Гурька увидел совсем другие цветы. Он сразу стал про себя называть их «цветочными баронами».
На высоких толстых ножках шестилепестковыми коронами, то остроконечными, то мягко закругленными, то даже лохматыми, возвышались тюльпаны. Набрав прозрачной росы и дождя в свои короны-бокальчики, тюльпаны выставляли мохнатые рыже-коричневые тычинки над поверхностью воды, где отражалось голубое небо с бледными облаками, такими блеклыми, будто голубизну кто-то немного затер ученической резинкой.
Красные, желтые, с вкраплениями и прожилками рисунка на лепестках, тюльпаны доходили до контраста черного и белого. Гурька долго смотрел на черный тюльпан – такой темно-бордовый, что тот почти сливался по цвету с землей. Отчего-то он вызвал у него замирание, восхищение и страх. Наверное, потому, что цветы не должны быть черными.
А белые и кремовые нарциссы с рельефной трубочкой сердцевины, желтой и оранжевой, на таких же толстых крепких ножках, как и тюльпаны, одурманили сладковато-горьким ароматом.
Весна для Гурьки теперь пахла нарциссами, а не привычным едким дымом, который каждый год весенним ветром наносило с горящей свалки на поселок. А если вдруг вспыхивал отвал неподалеку от шахты, к дыму примешивался страх огромного пожара, вселенского, когда дым до неба и ни просвета, ни роздыха. И снег в поселке, где живет Гурька, почти всегда серый, присыпанный угольной пылью.