…Вдоль дорожки росли примулы. Они встретили Гурьку яркими махровыми и даже многоярусными россыпями цветов. Словно тут маляр прошел с ведрами разноцветной краски, и она расплескалась справа и слева от дорожки, смешалась, создавая новые сочетания. Или просто отдельные капли падали на лепестки, отчего цветки получались пестрыми.
Гурька сидел на корточках и рассматривал примулы в обрамлении волнистых розеток упругих листьев, когда сзади подкрался Юрка, двоюродный брат.
– Ага-а, Гу-урий Ива-но-вич! – ломающимся скрипучим голоском протянул он. – Цветочки нюхаем? Что, в садоводы-любители заделался? Изволите секатор подать или этот, как его, распылитель? – Юрка шаркнул ногой по дорожке, поклонился, нагнув лобастую голову, прищурив синие пронзительные и насмешливые глаза.
Гурька повернулся, глянул снизу вверх на долговязого братца, без замаха, одним ударом кулака, повалил его и с сожалением покачал головой оттого, что Юрка угодил ногой в примулы.
Тут же из дома выбежала тетя Надя. Она все видела в окно и отвесила Гурьке два, как ей казалось, крепких шлепка. Он снисходительно поморщился. Мать вот тоже так: накричит, огреет полотенцем или шлепков закатит. Совсем не больно. Но чтобы поддержать в ней самодовольство воспитателя, Гурька гримасничает, хлюпает носом, иногда артистично выдавит слезу, а самого душит смех.
– Смотри у меня! – погрозила пальцем тетя Надя и ушла.
Юрка выбрался из грядки, отряхнулся, потер подбородок, на котором зрел синяк.
– А ты, брательник, хоть и Гурий Иванович, да к тому же садовод, парень все-таки что надо. Консенсуса достигнем.
– Чего? – удивился Гурька.
– Иначе говоря, согласия. Москву тебе покажу. Правда, до нее еще на автобусе тарахтеть и тарахтеть, но все же ближе, чем до твоего Сорок седьмого.
Гурькиному шахтерскому поселку даже названия собственного не дали, только номер – Сорок седьмой. Там и домов-то настоящих не было – длинные амбары-бараки.
Счастливчиков отселили в отдельные домики, которые построили на окраине Сорок седьмого, а остальным расширили жилплощадь, и каждый обзавелся своим выходом, крыльцом и палисадником с гулькин нос. Вот там и густели, и жирели неприхотливые «космические» и «золотые шары».
В двух смежных комнатах окнами в палисад жил Гурька с матерью и дед с бабушкой – родители матери. Отец – шахтер, снабдивший сына чудаковато-старомодным именем, исчез через месяц после его рождения. Мать отчего-то свято верила, что он подался на Крайний Север, дескать, всегда мечтал работать в Заполярье. Гурька не разубеждал ее, хотя знал, что отец живет в Сорок девятом, соседнем поселке, с другой семьей. И однажды парень рванул в Сорок девятый на старом чихающем автобусе, который бороздил унылые, почти безлесные пространства между номерными шахтерскими поселками…
Подмосковье ослепило Гурьку солнцем, весенним, жарким, цветами в огородах, садиках, в ведрах у дороги, разноцветными домиками с зелеными, красными и даже розовыми черепичными крышами. Это все выглядело игрушечным, было похоже на картинку из книжки, особенно по сравнению с унылыми красками Сорок седьмого, где крыши были серо-черные – из толя и шифера. Серый шифер лежал на крышах тех домов, что побогаче. С черными крышами оставались бревенчатые бараки, где и бревна были почти черные от старости. Коротким летом бараки раскалялись, и казалось, вот-вот вспыхнут, как угольки.
У материной сестры, тети Нади, к которой Гурька прибыл погостить на несколько дней и поглазеть на Москву, домик был голубой, почти бирюзовый, с резными наличниками и фронтонами. Такой маленький, легкий и ажурный, словно сказочный, пряничный. Внутри и снаружи чистенький, с уютными закуточками, тюлем на окошках и махровой розовой и красной геранью на белых подоконниках.
В Гурькиной комнате в Сорок седьмом подоконник был пошире, серый, занозистый, устланный пожелтевшими газетами. Там, у окна, между рамами которого торчали пучки рыжеватого мха и где стекла промерзали насквозь, обрастая серебристой корочкой льда, у Гурьки процветало садовое царство.
И упорная герань выстукивала знобливую дробь по стеклу розовыми кулачками соцветий, и маленький фикус скручивал свои мясистые листья в трубочки от холода и недостатка света, и бледно-зеленый укроп на тонких ножках все же бился за существование, оттеняемый мелкой темнолистой петрушкой в деревянном ящичке. Лук топорщил перья, а в особенно сильные ночные морозы, когда от стужи трещали даже стены барака, он сникал, перья мягчели и бледнели. Гурька страдал, гладил липкие, обмороженные стебельки и высаживал новый лук, ругаясь с дедом. Тот из соображений экономии запрещал внуку греть растения лампой.
У тети Нади на окнах торчали увесистыми колючими дубинками экзотические кактусы, развалился на пол-окна остро-пушистый аспарагус, цвел лимон, наполняя ароматом весь дом и выдавая на месте опавших белых лепестков зеленый пупырышек будущего плода. Были еще «денежное дерево», «щучий хвост», бегонии, и даже хурма произрастала в маленьких глиняных горшках рядом с фиалками. Росло у тети Нади все дружно, весело: цветы она любила.
Но Гурьку встретила без особой радости. И он все время чувствовал на себе ее настороженный взгляд. Для нее, выросшей в Сорок седьмом, все, кто был оттуда, хулиганы, шпана и уголовники. Она была счастлива, что вырвалась из мрачного поселка, когда вышла замуж за военного, дядю Митю.
Каждый пришелец из Сорок седьмого становился для тети Нади привидением из сумрачного паутинно-серого прошлого, которое вдруг да потянет назад, в топь, в затхлость и удушливую атмосферу шахтерского поселка. Таким приведением стал для нее и Гурька, коренастый, слегка косолапый, с песочным ежиком волос, с задумчивой улыбкой, со светло-серебристыми, как рыбья чешуя, глазами, рассеянными и ироничными. К тому же чумазый из-за въевшейся в кожу угольной пыли. Эта пыль витала в воздухе поселка, да и печи топили все тем же угольком, кормильцем всех жителей Сорок седьмого.
– Деньги в трубу пускаешь, – сердился дед на Гурьку, когда тот норовил сунуть в печь лишнюю лопатку угля для «сугреву» своих подоконных цветов.
Дед и сам оставался чумазым, хотя после каждой своей шахтерской смены парился в бане, не признавая мытья под душем.
Со всей своей мнительностью и подозрениями тетя Надя с порога стала выяснять у Гурьки, какие у него в школе оценки, и допытывалась о его поведении. Племянник утешил ее тем, что он отличник и примерный мальчик. Хотя тетя Надя смутно помнила из писем сестры, которые она читала с пятого на десятое, что Гурька шалопай, каких поискать, и если бы не его тихое, мирное увлечение цветочками, он бы уже скатился на дно и «пошел бы по воле», как выразилась сестра в одном из писем.
Тетя Надя долго еще расспрашивала бы парня о темной стороне его жизни, если бы не дядя Митя. Он вернулся из командировки на следующий день после Гурькиного приезда. Долговязый Юрка тут же вспрыгнул отцу на шею. А Гурька стоял в сторонке с рассеянной улыбкой и теребил штору на окне. Он с опаской смотрел на громоздкую фигуру дядьки, выглядевшую еще более объемной в камуфляжной форме. Дядя Митя вместе с большим рюкзаком заполнил всю террасу.
– А кто это там такой стеснительный дергает бахрому на шторе? – забасил дядя Митя. – Никак Гурий Иванович к нам пожаловали? – Он шутил так же, как Юрка, но нисколько не ядовито.
Он подошел, протянул Гурьке ладонь размером с добрую саперную лопатку, и, когда племянник, расслабившись, протянул руку в ответ, дядя Митя ухватил его под мышки и легонько подбросил, приложив макушкой о потолок.
Когда сели за стол ужинать, Гурька все поглядывал на дядю Митю, на его плечи и руки.
«Мой папаша не смог бы меня так подкинуть», – подумал Гурька.
Фигура отца так и стояла перед глазами с тех пор, как парень, спрыгнув с автобуса в Сорок девятом, увидел его и сразу же узнал, почувствовал, что это он. Невысокий, коротконогий, чуть косолапый, отец так же, как Гурька, нервно потирал ладонью кулак и сутулился. В засаленной брезентовой куртке и штанах, заправленных в резиновые сапоги, большие, непропорциональные его росту, будто с чужой ноги, отец ругался с каким-то пьяным тщедушным мужичком и матерился на всю улицу. Гурька вырос не в институте благородных девиц, и вокруг него багрово-зеленым фоном роились ругательства, отборные, крепкие, шахтерские, да и сам Гурька мог дать матерную отповедь кому угодно. Но услышать это от отца…