– Сколько? – вздрогнул Гурька.
Мать ему в дорогу на всё про всё дала баснословные деньги – пятьсот рублей, красненькую бумажку. А зеленоватую, тысячную, Гурька видел только у матери в руках после получки. И очень скоро несколько зелененьких краснели в пятисотки, таяли и желтели в сотенные, затем в синие пятидесятирублевые, а потом мамин потертый кошелек, пухлый от времени, а не от обилия денег, распирали металлические кругляши монет. Возвращаясь из школы, Гурька все чаще находил в кастрюльке на плите макароны. Макароны растягивались на несколько дней и в прямом, и в переносном смысле. Тянулись скукой и безнадежностью. Но когда терпение было на исходе, мать снова приносила зелененькие тысячные бумажки. Макароны не изгонялись из меню окончательно, но зато теперь у Гурьки могла появиться новая рубашка, книжка и очередная китайская пластмасска-пистолет.
Гурька помотал головой, уставившись на клоуна, стоившего аж две зелененьких тысячных. Он считал себя «сурьезным» парнем и игрушками особо не интересовался. Правда, до сегодняшнего дня он настоящих игрушек и не видел. Клоун смотрел на него тоскливо и просительно: Гурька знал, что клоун в своей тряпичной душе мечтает поехать с ним в Сорок седьмой.
– Гурий Иванович, пойдем, я тебе лучше мороженое куплю, – сочувственно предложил Юрка, оттягивая брата от полки.
Они вышли из магазина и побрели по солнечной улице, наполненной гулом машин и людским гомоном. Свернули в один переулок, в другой, стесненные приземистыми, обновленными старинными домами и усадьбами. Гурька отгрызал куски от клубнично-бананового мороженого, глотал его ледяным, уже не чувствуя вкуса онемевшим от холода языком.
– А ты небось ботаником будешь? – Юрка ел мороженое не торопясь. – Всё цветочки разглядываешь.
– Может, и ботаником. Но уж точно не шахтером. Один раз с дедом в шахту лазил. До сих пор внутри все дрожит. Ты бы к нам приехал в Сорок седьмой, дед бы и тебе экскурсию устроил. Воспоминаний на всю жизнь хватит.
– Куда там! Мать не отпустит. Она вашего Сорок седьмого как чумы боится. В музей пойдем?
– В какой?
– Да все равно. А то мать меня съест, если узнает, что мы некультурно шлялись по улицам и магазинам.
– Скажем, что были, – пожал плечами Гурька. – А сами еще погуляем. У вас тут солнечно, народу много и одеты все разноцветно. У нас одежду потемнее носят, не маркую, боты резиновые. По нашей «грязелечебнице» чтобы пройти, ничего не сломать и не извозюкаться, надо скафандр надевать и амуницию, как у хоккеистов.
* * *
Фотографии в картонной коробке из-под конфет почти все были черно-белые. Память о Сорок седьмом. Тетя Надя засунула их в самую глубь нижней полки шкафа, но, когда Гурька доставал книжку по цветоводству, коробка вывалилась, и фотографии рассыпались. Мальчик уселся на полосатый половик и стал разглядывать карточки.
Узнал и свой барак, и маленькую мать с тетей Надей. Они стояли у барака. Здесь, на фотографии, еще не было отдельных входов, а двери комнат выходили тогда в общий коридор. Девчонки в ситцевых платьях и в валенках держались за руки, испуганно таращили глаза. На фотографии у тети Нади две светлые косички лежат на костлявых плечах, бледное остроносое лицо и отчего-то слишком длинные руки, достающие аж до валенок, или это валенки слишком высокие, наверное бабушкины.
Теперь у тети Нади каштановые, чуть в рыжину короткие кудряшки на голове, а сама тетя Надя румяная, круглолицая и полная, с короткими и пухлыми руками.
«Почему она так не любит вспоминать Сорок седьмой? – Гурька рассматривал фотографии и пожимал плечами. На черно-белых снимках поселок казался даже красивым. – Она увидела другую жизнь и расстроилась, что столько лет, все детство и юность, прожила иначе. А я? Смогу я вернуться домой прежним?.. А клоуна наверняка уже купили. Здесь народ богатый. Откуда у них столько денег? У нас дед, мать, бабушка работают, и все равно денег нет. Тут платят больше. Но ботаникам везде платят мало. Так Юрка говорил. Да и в Сорок седьмом ботаники никому не нужны. Ну и наплевать! Значит, надо бежать оттуда и искать место, где нужен кто-то, кроме шахтеров».
Гурька сгреб карточки, сунул их обратно в коробку и услышал голос дяди Мити, донесшийся с террасы.
– Что же ты ребят без денег в Москву отправила? Юрка сказал.
Тетя Надя что-то ответила. Гурька не расслышал.
– Ну, знаешь! – сердито воскликнул дядя. – О чем тогда с тобой говорить?
* * *
Дождь шел слабый, будто с неохотой. Специально для Гурьки, чтобы легче было уезжать, чтобы напомнить, как там, в поселке. Может, прямо из Сорок седьмого он сюда добрался, растеряв свой заряд в долгой дороге. Изнуренный и ослабленный, дождь выливал остатки влаги на незнакомый, солнечный, цветочный и пестролюдный город. Он пришел за Гурькой.
Дядя Митя провожал Гурьку на машине своего сослуживца. Дядя достал из багажника большую картонную коробку, заклеенную скотчем.
– Ой, нет, дядя Митя. Мне это тащить? После поезда еще часа четыре до дома на автобусе, а потом пешком. Коробка тяжелая? Что это?
– С этого вопроса и следовало начинать, – улыбнулся дядя Митя. – Откроешь в вагоне, узнаешь, что внутри. А дома не поленишься, черкнешь дядьке письмецо с отзывом и благодарностью. Усёк? И вообще, Гурька… – Дядя взялся за влажный от дождя поручень вагона. – Ты парень взрослый, сообразительный. На тетку зла не держи. А сам двигай в правильном направлении. Если что нужно, не стесняйся, пиши прямо мне. Помогу.
Дядя отнес коробку и Гурькину сумку в купе. Вышел на платформу. Проводница копошилась в тамбуре, задевая парня то локтем, то мягким бедром.
Гурька вдохнул сырой московский воздух и вздохнул. Нет, до дома дыхание не задержишь, и в Сорок седьмой Москву не привезешь.
Дядя Митя пожал ему руку.
– Ну, бывай, Гурий Иванович. Пиши.
Проводница с грохотом убрала ступеньки, захлопнула дверь. Дождь вдруг усилился, облепил стекла поезда, наверное, чтобы не возвращаться в одиночестве, чтобы добраться домой на крыше и оконных стеклах. Стекло на двери в тамбуре тоже взмокло, запотело, и дядю Митю, поднявшего руку в прощальном жесте, совсем не стало видно.
Гурька сел в купе на свою нижнюю полку. Два соседа-командированных уже выставили на стол бутылку водки и резались в карты. Мальчик перочинным ножом вскрыл коробку, откинул крышку. Коробка была уставлена маленькими пластиковыми горшочками с самыми разными растениями. Тут были и кактусы, и фиалки, и несколько примул, и гиацинт, и еще что-то совсем незнакомое. Отделенные картонкой-перегородкой от горшков, в коробке лежали книжки по садоводству и ботанике и целлофановый пакет. Гурька развернул его и вынул клоуна.
Гурька знал, что к тетке больше никогда не приедет, да и дядю не станет беспокоить просьбами. Но и жить, как раньше, не сможет, бесцельно просиживая у окошка в бараке, глядя на грязную улицу и на бредущих по ней со смены и на смену шахтеров – под тусклым светом редких фонарей и унылым дождем.
Рокировка
Лимонные сухие корочки, острые как бритва. Шелестящие папиросы «Беломорканал», пустые бумажные трубочки с давно осыпавшимися на дно шкафа крошками табака. Запах немного пыльный, кожаный, чуток шерстяной, с привкусом маминых духов.
Борька Алешин часто забирался в шкаф. Прикрыв за собой дверь, он садился на дно, запутавшись в подолах маминых платьев и в штанинах папиных брюк. Даже тонкая щель в неплотно прикрытом шкафу не нарушала глухой, обволакивающей тишины.
Постоянный гул создавало шоссе, проходившее под окнами Борькиной комнаты. Оно текло, отражая последождевой асфальтовой поверхностью фонарный свет и свет автомобильных фар, сине-красный неон магазинных вывесок, проплывающих мимо. А по утрам и вечерам шоссе скрывалось в бензиновом тумане, и разноцветные крыши машин, влекомые течением потока, напоминали опавшие листья инопланетных деревьев – синие, серебристые, фиолетовые, черные. Они сваливались на городское шоссе, наверное, прямо из космического пространства.