Четыре года Гешка ждал, что его «музицирование» надоест отцу и всей семье. Но семейка подобралась такая, что надежды Гешки таяли день ото дня. Кроме отца и Гешки в трехкомнатной жили три холостых отцовых брата, Гешкины дядьки. Один – милиционер-гаишник, другой – таксист, третий – художник.
Таксист, дядя Саша, возвращаясь с работы, либо ругался с гаишником, дядей Женей, если тот оказывался дома, либо лежал в своей комнате, включив магнитофон с блатными тюремными песнями. Художник, дядя Федя, почти все время уезжал на этюды и в редкие приезды, опухший и красный, наверное от долгого стояния у этюдника на свежем воздухе, ложился спать. И храпел с утра до вечера, не прислушиваясь к Гешкиному скрипичному концерту. А через несколько дней снова укатывал «созерцать и творить», как он сам часто любил повторять.
В его отсутствие дядя Женя, если не ругался с дядей Сашей, приводил в свою комнату девушек. Тогда он вручал Гешке двадцать рублей и выпроваживал его из квартиры. С этими «командировочными» Гешка улепетывал от скрипки, и у него начиналась настоящая жизнь. Она принадлежала лишь ему, с тайнами и головокружительной самостоятельностью. Не той самостоятельностью, когда приходишь в пустой дом, разогреваешь обед, ешь его в одиночестве, идешь в магазин за хлебом и молоком, хотя тебя никто не понукает. А вернувшись, так же, без понуканий, подступаешься к ненавистной скрипке. Эти обязанности не давали ни свободы, ни самостоятельности. Гешка знал, что он будет в следующий момент делать, и тосковал в каждый такой момент.
Он выходил на улицу, проходил под горбатым мостом через деревянные выщербленные щиты, проложенные между рельсами у депо, огибал стаю патлатых одичавших собак с усталыми, злыми и умными глазами. И только когда Гешка видел ветки уже близкого леса за обшарпанным, уныло длинным зданием депо, он чувствовал запах мазута, леса и свежести – запах путешествий, неизвестности и свободы.
Но сегодня дядя Саша дежурил и никто Гешку не отпускал гулять, а значит, после посещения музыкальной школы надо было пилить и пилить кубометры соседских нервов и собственного терпения. И Гешка успешно справлялся с задачей, вперившись в телевизор поверх грифовой фиги, которую ему тыкала в нос неподатливая скрипка. В телевизоре потные, азартные хоккеисты носились за шайбой и не засоряли свои головы под блестящими шлемами ни скрипками, ни уроками.
Гешка засмотрелся на особенно агрессивную атаку канадцев и даже отложил скрипку на кресло. Замер с приоткрытым ртом. Лицо у Гешки почти что квадратное, угловато-скуластое, под глазами полукружьями присыпано коричневыми веснушками. Веснушки оттеняли бежевые, чуть раскосые, сердитые глаза. Да и вся фигура Гешки была угловатая и сердитая, встрепанная, как его черные с каштановыми подпалинами лохмы, криво подстриженные отцом.
– Ну! Ну! – закричал Гешка, потрясая сжатыми кулаками. – Держи! Ну! Ах ты… Дырка! – обозвал вратаря Гешка и плюхнулся в кресло.
* * *
Гешка проверил задвижку на двери кладовки и забрался с ногами на старую галошницу. В пыльной темноте маленького помещения он чувствовал себя спокойно и защищенно. Что бы или кто бы ни бушевал там, за дверью, крошечный кладовочный мирок в очередной раз укрывал Гешку. Делал незаметным, микроскопическим, как тысячи пылинок, летающих вокруг и оседавших на старые пальто на вешалке, на дяди-Женины форменные запасы – огромные сапоги, валенки, ботинки, толстые комбинезоны, куртки и бушлаты для стояния на морозном посту. На гвоздике даже висел полосатый гаишный жезл и тяжелая внушительная дубинка из тугой монолитной резины. На верхней полке, над вешалкой, в картонной коробке лежали стеклянные лампочки, а среди них затерялась пара свистков, тоже дяди-Жениных. Они старые, пластмассовые и словно живые. Если в такой свисток дунуть, то пальцами ощутишь вибрацию маленького шарика внутри, который начинает бешено метаться от стенки к стенке, как живое существо, с писком и визгом, из боязни, что его выпихнут сильным дуновением из пластмассовой каморки. Теперь у дяди Жени свисток большой, металлический, как у футбольных судей, блестящий, но не живой.
Почти что все вещи в кладовке лежали и стояли здесь многие годы без дела, в пыли и тишине. Их не выбрасывали, потому что некоторые были даже совсем новые, но и не носили, не использовали.
Гешка поерзал. Вот его скрипка была старая-престарая. Ее бы надо в кладовку. А сейчас и вовсе на свалку. Гешка снова поерзал. Сидеть было больно.
…Скрипка ведь сопротивлялась, когда он на нее сел, вонзалась в Гешкино мягкое место струнами, а потом и острым обломком деки – фигурно вырезанной дощечки, поддерживающей струны. Гешка уселся в кресло, как будто забывшись, но сам-то прекрасно осознавал, что лежит в кресле.
Гешка и не встал с нее сразу. Вроде бы и ноги ослабли от ватного ужаса содеянного, но, однако же, он смог придавить скрипку еще пару раз костлявым задом и услышал немелодичный хруст грифа и скрипичного тела, такой пронзительный, что мурашки побежали за ушами.
– Что же ты наделал, дрянь ты эдакая?! – раздался за дверью кладовки ожидаемый вопль отца. – Выходи сейчас же, слышишь?
– Я на нее случайно сел. Что я, виноват?
– «Случайно сел»! Да ты у меня теперь месяц не сядешь. Выходи! Или я не знаю, что с тобой сделаю! – Отец подергал дверь.
Гешка зарылся в душные пальто и молча ждал.
– Ты хоть знаешь, сколько эта скрипка стоит, болван? Дед же меня за нее съест. – Отец кричал уже не яростно, а в порядке размышления о своей и Гешкиной судьбе.
– А я не просил его скрипку покупать!
– Значит, ты нарочно на нее сел! – обличительно возопил отец.
– Да чего ты прицепился к парню?
Гешка узнал голос дяди Саши и даже как будто почувствовал запах бензина, кожаной куртки и табака, который всегда сопровождал его. Гешка представил, как он, невысокий, сутуловатый, тщедушный и чуток пучеглазый, смотрит снизу вверх на высокого Гешкиного отца.
– Ну какой из Гешки скрипач? Ты можешь представить его во фраке? Лучше бы на баяне играть учился.
Гешка прильнул к двери, чтобы услышать отцовскую реакцию.
– А, ты хочешь, чтобы он блатные песни в подворотне орал? Это, по-твоему, ему больше подходит? Ты мне его с пути не сбивай!
– Ну чего теперь, его убить за эту скрипку? – Гешка живо представил, как дядя Саша развел руками – ладони у него были серые от въевшейся машинной грязи.
– Убивать его никто не будет. – Отец явно повернулся к двери кладовки, чтобы Гешка лучше слышал. – Но хорошего ремня он у меня получит. Геннадий, выходи немедленно!
Гешка промолчал. Подложил под спину бушлат дяди Жени и капитально устроился для долгого сидения.
* * *
Проснулся Гешка в темноте. Света под дверью кладовки он не увидел.
– Главное, не выйти раньше времени, – прошептал Гешка и приоткрыл дверь.
Громко в ночной тишине тикали часы на кухне. Дядя Женя сопел в своей комнате сочно и умиротворенно. В комнате дяди Саши еще горел свет, и слышалось «бум-ца-ца» очередной блатной песни, но и дядя Саша наверняка уже спал, усыпленный однообразными ритмами.
Гешка прокрался на кухню. В лунном свете нашел кусок хлеба, налил в стакан воды и уселся на скамейку под окном. Воду в стакане луна окрасила в фосфорически-лимонный цвет. Хлеб только на вкус и запах оставался хлебом, а на вид напоминал обрывок мочалки, висевший на крючке в ванной комнате.
Гешка жевал мочалкообразный хлеб, запивал лунным соком и завороженно смотрел в окно на красно-желтые огни на железной дороге. Там ревели сирены электровозов, будто стадо слонов трубило в джунглях, призывно, раздраженно. И там же, за ангарами и путаницей рельсов, Гешкина тайна тоже все слышала и настороженно-пристально смотрела в темноту.
В кухне вспыхнул свет и ослепил Гешку своим отражением в оконном стекле. Гешка даже закрылся рукой.
– Ты ел?
Отец был заспанный. Но его усы, напоминавшие медную проволоку и по цвету и по жесткости, сейчас топорщились, и казалось, что отец вот-вот зашипит и фыркнет, как рассерженный кот.