Конный клин, как топор в полено, на полном скаку врубился в центр русской дуги и разметал на две стороны пеших суздальцев.
Митрий, оскалясь, ухватил крюком ливонского всадника и, упираясь, тащил его на лед.
Над узменью, далеко разносясь в холодном воздухе, качался бешеный двуязычный крик ярости и злобы. Молодой воин, вскрикнув, отшатнулся от лошади и упал под мечом, как срубленная ветка.
«Фланги должны начать смыкаться, фланги… Нет, рано», — мелькнуло в голове у Ильма, рассчитанными движениями отбивающегося от ударов меча.
Строй ливонцев нарушился, они остановились и скучились, рубя направо и налево.
Фланговые переяславские и новгородские дружины стали наконец смыкаться, прижимая рыцарей к берегу, охватывая их в полукольцо.
Огромный тевтонец с волочащимся за конем знаменем льва яростно наступал на историка. Тот, размахнувшись, ударил мечом по лошадиной морде. Лошадь дико заржала и, встав на дыбы, свалилась на окровавленный лед.
«Дружины, конные дружины… Перелом наступает. Не пропустить появления конных дружин князя. Проследить…» Историк метался в гуще боя, автоматически отбивая удары Древко копья скользнуло по шлему и сдвинуло спираль.
Ильма ощутил жестокий удар и почувствовал, как с головы, порвав ремень, слетел шлем. Забыв обо всем, он в страхе тронул висок, обруча со спиралью не было.
Чей-то яростный голос взревел над самым ухом. Ильма дернулся, резко обернулся и успел лишь заметить плеснувший на все небо василиск, и меч, разрубив кольчугу, швырнул историка на кровавый лед. В смятении он попытался вскочить, но лошадь снова опрокинула его под ноги сражающихся.
Не понимая, что делает, он пополз в сторону и замер.
Что-то угрожающее родилось вокруг него. Солнце потемнело, мозг сжало, как в тисках.
Перед ним вдруг возникла исполинская стена-чудовище; она окружала его, живая, полупрозрачная, с дрожащими крохотными огоньками, словно вкраплинками слюды.
Расширенными глазами он смотрел на нее и внезапно понял, что это. Он понял и закричал от ужаса…
При утере… Контакта… Энергетической спиралью… Может при определенных условиях… Амнезия… Потеря памяти…
Ильма закричал. Стена серой мглы накренилась и стремительно понеслась на него…
— Возьмите меня отсюда! — заорал вне себя историк. — Дежурный, возьми меня отсюда!
— Ильма! — завопил Стью. — Найди спираль, спираль! Она у тебя под ногами! Найди спираль! Скорее, скорее! — И кричал кому-то там: — Не могу… Не могу удержать Ильма! Сделай что-нибудь!
Ильма сидел на земле и остановившимся взглядом смотрел перед собой. Перед глазами его цвели красные маки.
— Ильма Кир! — кричал кто-то из пространства. — Закрой… Слышишь меня? Закрой глаза, надави на виски и старайся ни о чем не думать! Ты продержишься некоторое время… Ильма!!
Было поздно.
Полупрозрачная стена уже обрушилась на его мозг. Все смешалось. Ильма Кир перестал существовать.
* * *
Савва очнулся и поморщился от боли в голове.
Он лежал на спине в ложбинке, образованной двумя лошадиными трупами, голова его опиралась на конский круп, в расслабленной ладони ощущалась рукоять меча.
Он вспомнил сечу и удар по голове. Теперь вокруг царила тишина.
«Язвен яз, али што?» — подумал Савва и попытался встать, но не смог.
Плечо ссохлось с кольчугой в запекшейся крови. Савва выругался и поднял глаза.
По пустынному, каркающему воронами полю к нему с залитым кровью лицом, волоча меч и пошатываясь, брел Митрий.
Он подошел к земляку и обессиленно рухнул на колено.
— Како, брате? Живы вышли?
— Живы, — с трудом шевельнув почерневшими губами, ответил Савва. — А сеча?
— Побили супостата, — со злобной радостью отозвался Митрий. — Иные пали, иные на сиговице сгинули… А иных княже семь верст бил по леду до самого Суболичьского берега!
— Побили ворогов, — проговорил Савва.
— Язвен есть? — спросил Митрий.
— А! — махнул рукой Савва и, опираясь на плечо друга, встал.
— Язвен! — сказал Митрий. — И я. Да только иные наши совсем убиты.
— Идемо, брате, — сказал Савва.
— Идемо, — отозвался Митрий.
Они обнялись и, шатаясь, побрели среди трупов по окровавленному льду в ту сторону, откуда доносился отдаленный колокольный звон.
Яцек Савашкевич
КОНТАКТ
ТМ 1979 № 6
— Работа хорошая, — говорили старшие дежурные, и Макинто в глубине души признавал их правоту. Но он не любил свою работу. По многим причинам. В основном потому, что она была действительно хорошей, спокойной, и потому, что коллеги, четверть жизни просидевшие на дежурствах, так ее хвалили.
Обязанности дежурного были очень просты — сиди себе, и только. Остальное — работу, о которой техник Пабле говорил, что неизвестно, где ее начало, а где конец, — исполняли автоматы. Пабле приходил раз в неделю, чтобы осмотреть радиоприемную аппаратуру. В среднем это занимало четверть часа, остальным рабочим временем он мог распоряжаться свободно. Макинто завидовал ему, пока не узнал, что техник все остальные дни недели торчал в мастерской, где работы почти не было, да и была она еще скучнее, чем в обсерватории. Потому что в обсерватории хоть иногда что-то да происходило. Например, в среднем два раза в неделю включался зуммер, и хотя заранее было известно, что это опять ложная тревога, сама необходимость проанализировать поступивший сигнал позволяла убить время.
Бывало, что старшим коллегам Макинто надоедало слушать читающий аппарат, а по видео шел малоинтересный публицистический блок. Тогда они, пользуясь монтажным столом и архивными пленками, писали так называемую космическую музыку. Из зарегистрированных импульсов и потоков сигналов, принятых радиотелескопом из Галактики, выбирали и объединяли наиболее интересные, по их мнению, отрывки. Так иногда появлялись произведения с удивительной мелодической линией. Самое красивое из них (по мнению большинства работников обсерватории) — им страшно гордился его автор, старший дежурный Хеннес, — называлось «Симфония пульсара РР Лира».
Подобные творческие пробы Макинто считал проявлением детства, а причину почти поголовного увлечения ими усматривал в монотонности работы. Он с тревогой думал о своем будущем и часто упрекал себя в том, что, имея все условия, не пишет диссертацию или, что сейчас страшно модно, какую-нибудь научную работу. Конечно, сразу после учебы, когда он еще радовался диплому радиоастронома, у него была масса планов, и именно для их реализации он устроился в обсерваторию.
Но работа, которую он исполнял, делала безвольным, опустошала. Достаточно было взглянуть на постную физиономию Гулла, которого Макинто обычно сменял, сесть к пульту и послушать монотонное гудение аппаратуры.
— Есть что-нибудь новое? — спрашивал Макинто, потому что так повелось. Этот риторический вопрос стал традиционным.
— Одна «молния» от архангела Гавриила и хоровое пение с группой цефеид.
Это мрачная шутка, которую Макинто знал наизусть и к которой был всегда готов, каждый раз его раздражала. Он постоянно обещал себе поговорить с Гуллом, но кончалось тем, что Макинто молча падал в теплое еще кресло и с миной мученика ждал, пока Гулл уберется к черту, что тот и делал довольно быстро и охотно.
Но сегодня Гулл задержался.
— Обрати внимание на квадрат Кардашева, — сказал он, — в нем было четыре тревоги.
— Ого! — удивился Макинто. — А текст?
Четыре сигнала за смену явление необычное, и об этом можно было поговорить. Макинто приготовился высказывать различные предположения, выслушивать их от Гулла, то есть как-то скрашивать долгое дежурство.
— Что-то невразумительное. — Гулл кивнул и вышел.
Макинто даже обиделся — он никакого другого ответа и не ждал, но поговорить-то можно было. В то же время явное бегство Гулла привлекло его внимание к сигналам.