– Кстати, как ты думаешь, почему французы так любят одеваться во все черное? – спросила я, хотя это было совершенно некстати.
– Но в Нью-Йорке все тоже ходят в черном, – заметила она. – И в Лондоне. Может, это присуще всем жителям больших городов.
– Но я же тоже живу в большом городе, – возразила я, глядя на белую хлопчатобумажную ночнушку, которую Джен помогла мне надеть. Ладно, пожалуй, я выпила больше, чем думала.
– Нет, если судить по твоему гардеробу, – сказала Джен, и в ее голосе снова послышался намек на улыбку.
Она погасила свет, мы некоторое время лежали молча в темноте, а потом Джен захихикала.
– Что?
Джен повернулась ко мне лицом.
– Ну, – она попыталась придать голосу серьезность, подражая Портье, – и как я теперь докажу ребятам, что я трахнул «мадам»?
И тут я тоже заржала, причем громче, чем того заслуживала шутка. С другой стороны, в этом вся прелесть алкогольного опьянения – все кажется намного смешнее.
– Например, так. – Я, не задумываясь, обвила ее шею руками и притянула Джен к себе, а потом мы целовались, мои мягкие губы касались мягких губ Джен, мои – зацелованные и распухшие после секса с Портье, а ее – свежие после зубной пасты.
Поцелуй длился около трех столетий и примерно три секунды. Джен отпрянула и что-то забормотала, но я прижала палец к ее губам:
– Тсс! Ничего не говори.
И Джен замолчала. На самом деле она просто приоткрыла губы и втянула мой палец в рот, сначала пососала его нежно, а потом чуть сильнее. Я приблизила свои губы к ее рту и прижалась к ней, затем вытащила палец и провела им по ее телу, поласкала грудь, а потом начала щипать ее сосок через ткань футболки. Джен снова что-то стала говорить, на этот раз более настойчиво, но мой язык уже скользнул в ее рот.
Джен подняла руки, обняла меня и потянула на себя так, что я оказалась сверху. Теперь ее поцелуи стали уже более настойчивыми, чем мои. Мы терлись друг о друга грудью, дыхание Джен стало прерывистым, когда она возилась с завязками на моей ночнушке, ничего не получалось, и мы обе снова захихикали. Тут Джен взяла и просто разорвала ночную рубашку.
– Мне нравится, когда ты такая настойчивая, – ахнула я.
Наши руки снова скользили по телам друг друга, гладя, лаская, пощипывая. Джен сдвинулась вниз, теперь ее губы и язык оказались на моей груди, щекоча и посасывая соски. Я извивалась под ее телом, но она не давала мне вырваться, дразня своими ласками. Я корчилась от удовольствия, с трудом дыша, а потом вывернулась и легла сверху. И вот уже мои губы оказались на ее киске, и теперь настала очередь Джен стонать и вырываться, а ее пальцы перебирали мои волосы.
Я остановилась, чтобы передохнуть, и мы начали тереться бедрами. Джен сунула мне руку между ног, и ее пальчик оказался внутри, а потом еще один. Она двигала ими взад-вперед, прерываясь только, чтобы поласкать мой клитор. Я так часто и тяжело дышала и, может быть, даже кричала. Джен издала вздох удовольствия и нырнула вниз, чтобы попробовать мою киску на вкус, а я обвила ногами ее за шею и плотно прижала к себе.
Только в начале четвертого мы наконец завершили наши игрища, уставшие и все еще пьяные. Джен стояла в дверях ванной и пила остатки вина прямо из бутылки. Я изучала растерзанную ночнушку.
Джен рассмеялась и запела:
– Добро пожаловать в психушку!
Я села и потянулась за сигаретами.
– Я родилась в Южной Каролине, – сказала я, чиркнула спичкой, прикурила сигарету и бросила спичку в пепельницу, затем втянула в себя воздух, а потом медленно выпустила струйку дыма. – Кто-то известный, не могу вспомнить кто, сказал, что Южная Каролина слишком мала для плантаций и слишком велика для психушки.
Джен подошла к кровати, взяла из моих рук сигарету и потушила ее в пепельнице. Затем перегнулась через меня, чтобы погасить свет, и спросила:
– Ты уверена?
После этого мы очень долго молчали.
Глава шестнадцатая
Приближалось Рождество, и моя мать в многочисленных и пространных письмах интересовалась, увидимся ли мы с ней снова.
Ее беспокойство не имело никакого отношения к религиозной значимости праздника. Мы никогда не были ревностными лютеранами, и религия не играла важной роли в нашей жизни.
Иногда я жалела об этом.
Я слушала других людей, эхо различных голосов, иногда даже моих земляков, рассказывающих об искуплении грехов так, словно только они этим и занимались, а я даже свое отношение к религии не могла сформулировать.
Я читала, в частности, Уокера Перси и Фланнери О'Коннор и находила в их творчестве заверения, что религия важна для того, чтобы по ней мерить собственную жизнь. И мне тоже хотелось прикоснуться к вере, прикоснуться к вызову и жажде познания мира. Глухой ночью маленькая девочка, живущая в моей душе, размышляла (все еще), где же Господь и думает ли Он обо мне, но дальше этих размышлений моя религиозность не простиралась. Иногда я вела долгие беседы с Богом в своих стихах и рассказах, но это не диалоги, а скорее монологи, написанные мной, чтобы заглушить собственную боль, или чувство вины, или страх. Я искала отца, чтобы он как-то поправил все в моей жизни.
Подобный упрощенный взгляд не может отразить все глубины, напряжения и ощущения тайны, которую, насколько я понимаю, испытывают другие. Может, причина в том, что большинство этих «других» – католики. Думаю, в католицизме определенно что-то есть. Кажется, что все католики имеют доступ к чему-то, скрытому от меня, спрятанному за закрытой дверью, защищенной паролем. Однажды Джаннетт рассказала мне об учебе в монастырской школе, об утренних молитвах ни свет ни заря, свечах, фимиаме и пении. «Мы молились за весь мир, а мир никогда об этом и не узнает. Это волшебное чувство, ты даже представления не имеешь насколько. Там творилось волшебство».
И опять-таки Джаннетт – католичка. Она – часть закрытого клуба.
Нужно сказать, что некоторые произведения, восхваляющие веру и написанные писателями-южанами, не были типичными для нашего региона, где население склоняется к протестантизму. Фланнери О'Коннор воспитали как католичку в районе, где царил протестантизм. Ее рассказы и письма не просто отражают ее отличие от своего окружения, но охватывают размах и глубину этого отличия. Протестанты постоянно думают о том, чтобы вести праведный образ жизни, а католики, как мне кажется, об этом вообще не задумываются, они просто живут и обсуждают жизнь, оперируя возвышенными категориями, которые недоступны всем остальным.
Тем не менее католики задают те же вопросы, которые мучают меня по ночам или когда мне страшно. В одной из книг Гейл Годвин герой спрашивает священника: «Как я могу просить у вас или Господа отпущения грехов, если я знаю, что выйду из церкви и снова произнесу ложь, когда кто-то спросит меня?» Смутное ощущение собственной ограниченности и при этом необычная умиротворенность в душе, уверенность, что Господь рано или поздно разгадает все наши хитрости, – это мне нравится в католицизме.
Но недостаточно, чтобы самой влиться в ряды его последователей. Недостаточно, чтобы что-то предпринять. Меня хватает лишь на то, чтобы удивляться и до некоторой степени завидовать.
Я все это рассказала вам, только чтобы объяснить, что мама просила меня приехать не потому, что у нас сохранились самые теплые воспоминания о полуночной мессе на Рождество или чем-то таком. Нет, моя мать просто хотела знать, что происходит.
Ах да! Хотите стать миллионером? Вопрос на шестьдесят четыре тысячи долларов – чем ты зарабатываешь на жизнь, Эбби?
Знаю, я должна быть осторожна в общении с любым, кто называет меня Эбби. Они из моей Жизни, из реального мира, и это провокационный вопрос.
В большинстве случаев уже довольно давно я отвечаю, что владею собственной компанией, занимающейся обслуживанием банкетов. Подобный ответ сразу многое объясняет. Я столько времени вешу на телефоне, координируя свою службу поскольку доставляю еду в любое время. Я говорю по телефону и днем, поскольку нужно все уладить и связаться с девушками, которые работают на меня в качестве поварих и официанток. У меня нет никакого офиса, поскольку моя компания специализируется, как модно было говорить в девяностые, на дистрибуции. Для большинства людей мой ответ вполне понятен, потому они кивают, и разговор течет дальше.