— А ведь мы еще с вами встретимся и, надеюсь, поплаваем вместе! — сказал он уверенно.
Отец показывал гостям катера и корабль, был радушным и гостеприимным хозяином, но я чувствовал, что ему невесело. Молодая женщина в желтом платье, с пышно взбитыми светлыми волосами, сестра одного капитана первого ранга, за ужином сидела рядом с отцом, но он был рассеян и отвечал, по-видимому, невпопад. Быть может, и он, как и я, вспоминал тот, тоже праздничный вечер, когда мы пошли с ним на Корабельную, в маленький белый домик, где жила тогда мама…
Я вошел первым. «Что случилось, Никита?» — спросила она дрогнувшим голосом. — «Мама, папе присвоили звание Героя».
«Юрий! — позвала она. — Иди скорей, я тебя расцелую!»
А теперь никто не ждал нас на Корабельной…
Спустился вечер. «Дельфин» весь осветился. Начались танцы на палубе. Развевающиеся платья были похожи на крылья трепещущих бабочек. Все танцевали — Серго, Лаптев, Русьев, все, кроме отца.
Женщина с светлыми волосами что-то рассказывала ему. Они подошли к фальшборту; она все болтала; лицо отца стало страдальческим, и он сказал:
— Прошу прошения, мне надо идти.
Откозырнув, он ушел вниз.
Мне захотелось найти его, сказать что-нибудь, я не знал — что. В кают-компании его не было. Я нашел его в каюте. Дверь была приотворена. Он сидел у стола, подперев рукой голову, и обернулся на мой легкий стук.
— А, Кит! Входи и затвори дверь. Садись.
Мы молчали. Сверху приглушенно доносилась музыка, за открытыми иллюминаторами плескалась вода.
— Чего бы я не дал, лишь бы она была жива! — взглянул отец на портрет. — Ох, тяжело, Никита! Если б ты только знал, Кит, как мне тяжело!
Наверху стали бить склянки. Отец вздохнул:
— Пора к гостям. Я ведь все же — хозяин. Иди ты вперед, Никита.
И я поднялся по трапу, туда, где все танцевали и все сверкало веселыми праздничными огнями…
* * *
Отец и Андрей Филиппович сдержали свои обещания. Мы ходили на торпедные стрельбы. При командах «торпеды товсь!», «пли!» мне казалось, что передо мной настоящий вражеский транспорт, который во что бы то ни стало следует потопить.
Наступил день отъезда. Андрей Филиппович сказал, что командование соединения нами довольно.
— Мы убеждены, что и на старших курсах вы не ударите лицом в грязь, и будем надеяться, что именно в наше соединение придете служить, — сказал он, прощаясь. — Я, наверное, буду тогда совсем стариком, — горько усмехнулся он, взглянув в зеркало.
Прощаться с отцом было тяжело. Я знал, что теперь его не скоро увижу. Мы как-то особенно за этот месяц сдружились, по ночам вели долгие разговоры, и я вслушивался в советы отца и запоминал их. На прощанье он пожелал мне успехов. А я твердо решил, что, даже когда окончу училище, я всегда буду советоваться с отцом.
Поезд уходил поздно вечером. Севастополь сверкал россыпью разноцветных огней. Тополя отбрасывали на залитую лунным светом платформу синие тени. Уезжать не хотелось. Фрол был мрачен, угрюм; лишь поезд тронулся, он погасил в купе свет и стал смотреть в темноту. Поезд ускорил ход — и вскоре за окнами промелькнули манящие огни кораблей…
Встреча с отцом, катера, Фокий Павлович, Антонина — все осталось далеко позади…
Глава шестая
ОПЯТЬ В ЛЕНИНГРАДЕ
И вот — мы снова в училище, только поднялись этажом выше, на второй курс. Товарищи вернулись из отпуска. Бубенцов рассказывал:
— Приезжаю я в Сумы. Моряк там — редкость, до моря от Сум, как говорится, три дня скачи, не доскачешь. Все оглядываются, и мне все кажется, что каждый смотрит на меня с укоризной. Подхожу я к своему домику, вечер уже, значит, думаю, дома мать, а постучать не решаюсь. Но не стоять же весь вечер на улице. Постучал! «Кто там?» — слышу знакомый голос. «Я, мама, я!» — «Аркаша? Милый ты мой, родной!» Выбежала, обнимает, целует, ведет в комнату. «Целый год я тебя не видала, дай рассмотрю получше!» Усаживает за стол, хлопочет, достает что-то из печки… а меня так и подмывает сказать: «Мама, я очень виноват перед тобою, но теперь могу смотреть тебе в глаза, не стыдясь. Вот хочу все это сказать — и никак не могу решиться. И вдруг она поняла: подходит ко мне, прижимает к груди: «Я, — говорит, — все знаю, сынок, твои товарищи мне все хорошее о тебе написали. Ну, а чего я не знаю, я сердцем чувствую! Можешь не говорить, Аркаша, себя больше не мучить. Об одном я прошу: живи ты так, как твой отец жил». Тут мы, Никита, с нею всплакнули, — хороший он был, мой отец, а после она уже больше ни разу мне ни о чем не напоминала. И ты знаешь, когда меня не было в Сумах, она по вечерам никуда не ходила, а приехал я — каждый день спрашивает: «Может, пройдемся, Аркашенька?» И идем мы с ней на бульвар или в театр, она идет рядом, маленькая, в очках, все ей кланяются, ее в Сумах все знают. А она, чувствую, мною гордится: «Сын, мол, какой у меня: курсант, моряк, будущий офицер!» Ну, каким бы я был дураком, Кит, если бы до того докатился, что меня бы из училища выгнали!
— Да, Аркадий, счастье твое, что этого не случилось!
Илюша угощал яблоками:
— Покушай, пожалуйста.
Он их привез целых два чемодана.
— У нас в Зестафони — жизнь, как в раю.
— А ты рай разве видел?
— Так я же тебе говорю: хочешь рай посмотреть — поезжай в Зестафони! Яблоки, груши, персики — всего много! Отец товарищей с флота привез, как мы их угощали! А потом в Тбилиси я ездил с отцом к двоюродному брату. Ты знаешь его, Шалико, который в балете танцует. Каждый вечер ходили в театр. И брат, понимаешь, каждый вечер страдал от любви: в «Лебедином озере» — сплошное страдание, в «Жизели» — тоже сплошное страдание, и в «Сердце гор» — тоже. А в жизни — все наоборот: он жену любит, она его тоже, и оба то и дело смеются. Да, ты знаешь, — вдруг вспомнил Илюша, — я у Протасова в гостях был.
— У старшины?
— У него! Иду по проспекту Руставели, а Протасов — навстречу, да не один, а с женой. Узнал, понимаешь, к себе потащил! Целый вечер мы всех вас вспоминали. А когда я собрался уже уходить, Протасов достает из комода коробку тбилисских «Темпов». «Передайте, говорит, Фролу Живцову. Теперь ему, поди, курить разрешают. Напомните, говорит, как я у него отобрал эти «Темпы». Ну, и обозлился Живцов тогда на меня!»
Илюша вытащил из кармана коробку и протянул Фролу.
— Держи, дорогой.
— Чудеса! — удивился Фрол. — Кит, а ведь нам с тобой здорово влетело тогда. К адмиралу водили… Ты помнишь?
— Ну, еще бы не помнить!
— Ай, да Протасов! До сих пор сохранил…
Борис, захлебываясь, делился впечатлениями о Таллине, где был у отца, и о своих новых победах.
— С чудесной девушкой познакомился! Она в беге на пятьсот метров первой пришла. Потом, гляжу, ходит под парусами, ну, как заправский матрос! Исключительная девушка, будущий врач, фотографию свою подарила…
— Боренька! Опять выпросил?
— Клянусь чем угодно, сама подарила!
— Ох, победитель! А ну, покажи свою жертву…
— Пожалуйста. Вот читайте: «Борису от Хэльми».
— От Хэльми? А ну-ка, давай сюда! — выхватил Фрол фотографию. — Кит! Да ведь это же наша болтушка!
— Откуда ты ее знаешь? — уставился на Фрола Борис.
— Чудак человек, помнишь, я рассказывал, как Никита девочку спас из Куры? Это он Хэльми спасал. И она тебе не сказала, что знает Никиту?
— Да у нас как-то разговора такого не было. Мы о высоких материях говорили. А какая девушка, братцы!
Игнат вздохнул.
— Ох, Борис, Борис!.. Не сносить тебе головы! Нахватаешься со своими победами двоек да троек!
Игнат — тот даром времени не терял. Он все лето работал над историей Севастополя и питал надежды, что когда он закончит свой труд, — это будет не раньше, чем через три-четыре года, конечно, — ему его удастся издать. Ну, что ж? Когда-нибудь, прочтя в «Морском сборнике» его исторический очерк, я вспомню, что учился с офицером-историком на одном курсе…
Мы устроились в новых, отведенных нам кубриках. Радостно встретились мы с Вершининым, с Глуховым, — они поведут нас дальше, до самого выпуска. Лишились мы только Мыльникова, окончившего училище, — и большого сожаления не почувствовали.