— В Вальядолиде Ваше Высокопреосвященство сделало выбор в пользу справедливости.
— Как только Нас излечат, Мы снова станем слугой справедливости.
В покоях слышалось лишь дыхание Газаллы, который потирал крылья носа, дыхание же больного оставалось спокойным, как и всегда.
— И сии слуги справедливости ожидают встретить в своих врагах слуг милосердия?
Голос Великого Инквизитора приобрел чуть язвительную окраску:
— Так Мы и предполагали: вы не желаете Нас исцелить, вы не хотите подвергнуть Нас поношению, ответив справедливостью на милосердие. Мы благодарим вас.
— О, эта ваша справедливость, — с присвистом вырвалось из Газаллы, — когда самой молодой из вальядолидских дам минуло шестнадцать лет.
— Не шестнадцать, а пятнадцать лет было маленькой донье Елене, — поправил его кардинал, — и она оказалась много упрямее, чем ваш брат. Мы и по сей день видим ее перед собой. Поймите, у кого хватает силы, чтобы сделать выбор между послушанием и костром, опасен ровно в той степени, в какой труден предлагаемый выбор.
— Правдивые слова, — улыбнулся Газалла, — но неужто Святая инквизиция полагает, будто, сжигая тело, можно сжечь и голоса?
— Мы будем сжигать тела всякий раз, когда будем слышать голоса, опровергающие истину. В остальном же Нам ведомо, до какой степени огонь содействует очищению. Костры инквизиции станут маяками истины, ибо голоса улетучиваются вместе с телами, о чем свидетельствует опыт Святой инквизиции.
Кардинал говорил, ненадолго умолкая, глаза у него были закрыты. Взгляд Газаллы молнией пробежал по лицу спящего.
— Данный опыт Святой инквизиции противоречит опыту Святой церкви, рассеивающей свои семена из крови мучеников.
— Кровавые свидетели есть только у церкви. — И кардинал открыл глаза, оперся на локти и вытянул шею в сторону Газаллы; взгляд его глаз, лишенных очков, вдруг утратил концентрацию, они кругло таращились, словно прорези маски, сквозь которые смотрит некто скрытый, некто чужой.
Газалла встал.
— Ужели только у церкви, Ваше Высокопреосвященство? — Он почувствовал, как в уголках его губ скапливается ядовитая слюна, как ужас и ярость мешаются у него на языке, однако он лишь сглотнул и спокойно продолжал: — Я Вас вылечу. Человек, подобный Вам, должен все время получать от церкви все новые и новые отсрочки, пока сам от них не откажется.
Великий Инквизитор улыбнулся:
— Церковь не потеряет Испанию.
Газалла поднял одеяло, укрывшее больного.
— Филипп мертв, — промолвил он и провел рукой по пылающему телу больного.
— Короли умирают не вовремя, — продолжал кардинал, не глядя на поведение врача.
— Да, каждый человек нужен церкви лишь покуда он жив, — отвечал Газалла.
Ниньо де Гевара закатил глаза и смежил веки. Руки он опустил на простыни.
— Хорошо бы подобное равнодушие церкви наполнило и руки врача, придавая им уверенность. — Он слабо улыбнулся и чуть погодя продолжал: — Ваши руки ненавидят Наше тело, Мы это чувствуем.
— Вот моя ненависть и вылечит Вас, — ответствовал Газалла твердо и равнодушно, затем он кликнул прислужника и велел тому приготовить горячие компрессы из льняного семени.
Сам же он начал готовить лекарства. Склянки и мензурки тихо дребезжали, жидкость смешивалась.
Когда прислужник вышел, доктор Газалла подошел с приготовленным напитком к ложу больного. Кардинал благословил чашу и осушил ее залпом, громкий глоток наполнил покои, и еще горечь, поднимавшаяся из его рта и пустого бокала.
— Благородных врагов надлежит искать человеку, — сказал он и вытянулся на своем ложе. — Пусть придет капеллан, чтобы прочесть вечернюю молитву. Но доктор Газалла тому воспротивился. Он собирался сам бодрствовать над постелью спящего больного.
— А разве Мы уснем? — спросил Ниньо де Гевара. Что он имел в виду: позволит ли боль ему уснуть? Или, может, что-нибудь другое?
Капеллан приблизился к одру больного. Рука поверх красного одеяла сделала слабое движение, собственно, не вся рука, а только пальцы.
— Дон Консалес, если Нам предстоит умереть этой ночью, то умрем Мы от Нашего желчного пузыря, от Нашей болезни, вполне естественной смертью. Вы поняли? Капеллан кивнул. — А теперь оставьте меня с доктором Газаллой.
Капеллан на цыпочках вышел. Дверь должна была бесшумно за ним затвориться, но в самую последнюю минуту бесшумно не получилось, раздался глухой удар, собственно, громкий лишь для этого места.
Доктор Газалла задул несколько свечей, осталась лишь свеча над изголовьем; больному она не мешала, она стояла позади него, она стояла над ним, по размерам свечи можно было отсчитывать течение ночи, не прибегая к помощи часов.
На кардинале поверх поределых волос была надета красная, тесно прилегающая ночная шапочка. Доктору она понравилась. Он размышляет о том, из чего эта шапочка сделана да как ее делали. Она облегает голову словно красная кожа, она легкая и хранит тепло. Интересно, она изготовлена по мерке, эта ночная шапочка кардинала, или просто сделана из эластичного материала?
Дыхание больного совсем не слышно. Можно проверить, как он дышит, и одновременно посмотреть, из чего сделана шапочка. Газалла выдернул перо из своего берета, врач всегда должен носить в берете пучок перьев. И если в подобные ночи будет израсходован весь пучок, покойнику еще придется возместить расходы. Газалла подходит к ложу, наклоняется, хотя и очень осторожно и не без труда, старость не радость, он уже старше, чем Эль Греко, или это многажды помянутая палка аркебузиров, которая торчит в пояснице у каждого гидальго, или — пушок трепещет, вот и отлично! Он идет назад и садится на свое место. А почему он, собственно говоря, так внимательно прислушивается к дыханию больного? Он уже немало повидал на своем веку людей, которые умирали из-за своего желчного пузыря, разве что они меньше разговаривали перед смертью и не так спокойно лежали. Или Великие Инквизиторы умирают по-другому? А почему ж тогда говорят, что в смерти все равны? Между тем он забыл пощупать шапочку. Но второй раз он из-за этого вставать не станет. Если судить по нагару на свече, то она горит уже не меньше часа, а то и двух. Просто диву даешься, до чего быстро утекает время, когда приходится думать о таких маловажных вещах, как шапочка кардинала, его дыхание, его желчь, его спокойный сон. Проходя библиотекой, Газалла видел картину Эль Греко. Не так уж и много там можно было увидеть — темный фон и незанятая середина полотна — место для тела и для головы. На месте для головы были выписаны лишь глаза, вернее, лишь очки. Отвратный прибор на лице — эти самые очки. А сам кардинал не против, что очки его так уродуют? Впрочем, Эль Греко не задает таких вопросов людям, которых он рисует. Он и кардиналу не задает вопросов. Газалле интересно, стал бы Эль Греко, довелись ему нести дежурство в этой комнате, думать о таких смешных пустяках, о свечах, ночных шапочках, перышках и дыхании. Смог бы Эль Греко спокойно глядеть на спящего? На эту гору костей под одеялом? Муха, наверно, восприняла бы его, как человек — горы вокруг Толедо. Дальние, высокие, бесплодные. Возможно, и сам Эль Греко глядит на него, на спящего Великого Инквизитора, глазами мухи. И что такое тогда страх? Он боится его, но готов рисовать. Точно так же вошел он и в грозу. Он впитывал ненастье, как губка — воду, он был залит и сотрясен вспышками голубоватого света, каждая молния пробегала по его спине как внезапный озноб, а гром точно так же бил по телу, как по ушам. А потом: из его пор вырывались и брызгали на полотно краски, и в результате на горе воздвигся Толедо в грозу, пугающе светлый в призрачный миг своего бытия; можно было предположить, что через мгновение наступит полная тьма, но лишь запечатленной на полотне молнии суждена долгая жизнь, лишь тогда она увековечивает страх.
И доктор Газалла тихо просидел всю ночь на своем стуле, размышляя о природе страха. — «Чтобы потом не пришлось бояться», — пояснил с резкой усмешкой Эль Греко, когда друг поведал ему о своем ночном дежурстве. Доктор Газалла его понял: «Значит, я прав, полагая, что вы пишете страх, чтобы на будущее избавиться от страха».