— Черт побери это вечное переодевание. Да, я знаю, ты больше не куришь, Маура тоже бросила курить с тех пор, как я ездил в Гонконг. Так что я хотел сказать? A-а, вот: во всем, что Маура в последнее время делает и не делает применительно ко мне, есть скрытый подтекст. Неприятное состояние. Я все вижу, а воспринимаю лишь то, чего хочу сам. Но тысяча чертей — какую цель она преследует, рассказывая мне про этого Василия? Признаюсь тебе: если такой деятельный и сильный мужик не может выкинуть из головы болтовню покойного могильщика, на кой мне это сдалось?
И тут Хадрах без всякого перехода начал рассуждать о своем дне рождения и о том, как ему, по сути говоря, легко разменять седьмой десяток. «Это даже и не возраст», — пробормотал он и смолк. Его поседевшая, некогда черная, массивная голова лежала на красном подголовнике. Закрыв глаза, он начал самым низким из своих голосов: «Amor fati! [29] Что мне за дело до оракулов и заклинаний, предостережений, почестей, разочарований?!» И вдруг, словно в беспамятстве, он съехал по гладкой коже сиденья, и лицо его вплотную приблизилось ко мне. Он оскалил зубы в гримасе, о которой трудно было сказать, чем она разрешится: смехом или слезами. Но он всего лишь покачал головой, посмотрел прямо перед собой и сообщил, что ни его дочь, ни его сын не приедут к нему на день рожденья. «Цилли развлекается где-то на Ривьере и подвернула ногу, катаясь на водных лыжах, а Петер — подумать только — за окошечком в операционном зале лондонского банка — тоже подвернул ногу. Ну и пусть, могут не приезжать. Я только одного не могу им простить — что оба настолько лишены фантазии и не могли придумать более убедительное извинение и — уж столько-то чуткости дети вполне могли бы проявить — не пожелали даже уговориться друг с другом. Но дети и не бывают чуткими, когда речь идет об их родителях. Радуйся, Петер, благодари судьбу, что у тебя нет детей. Проходит много времени, прежде чем ты сможешь по-настоящему их разглядеть, по-настоящему, не питая иллюзий. Кстати, Петер вместе с Маурой подарил мне твою картину, я уже успел — хоть и не положено — ее увидеть. А Цилли прислала мне доску, к которой приделан стоячий воротничок, а в нем плавает фотография какой-то русалки, не самой Цилли, это бы еще куда ни шло, нет, какая-то незнакомая задасто-грудастая блондинка, и кроме того, к доске приклеено много всякой всячины, даже птичьи перья, вата бытовая и — в общем, черт побери! За это она якобы выложила несколько тысяч марок… И Цилли сообщает мне об этом — причем она пытается подать свою откровенную наглость как наивность, — а на самом деле, чтобы намекнуть мне, насколько выше должна быть сумма очередного чека. Ну ладно, этот воротник я подарю первому попавшемуся музею современного искусства, я слыву знатоком и меценатом, так что тут все будет о’кей. Понимаешь, я не хотел видеть детей такими. Вспомни Иоганна Вольфганга Гёте: „Мы не можем наклеивать детей как коллажи, итак, Amor fati!“ — Он снова откинулся на подушки и смолк. И вдруг я ощутил прикосновение его руки к своему колену: — А ты, Петер, ты мне что подарил?»
Я не мог ответить, голос у меня застрял — его нежно призывающая к дружбе рука меня напугала. Я поспешно наклонился к своему чемоданчику, открыл его, достал оттуда тубус и показал ему свою выполненную в цвете гравюру со всевозможными аистами на ней.
— Ах, — вздохнул Хадрах и, бросив беглый взгляд на мой подарок, снова откинул голову на подушки: «Ciconia, ciconia», — шепнул он, словно пытаясь припомнить начало старой, полузабытой песни, затем, уже более громким голосом и снова бросив взгляд на мой подарок, продолжил: — «Jabiru mycterica! Mycterica americana — и серьезный, мудрый марабу».
Гравюра имела отношение к нашему общему прошлому, когда мы с ним затеяли большую книгу про птиц, «книгу», как писал мне однажды Хадрах, «книгу, похожую на волшебное зеркало, чтобы читатель при чтении ее сам взлетел на воздух, чтобы строил в мечтах хитроумные гнезда, а в глазах у него чтоб неизменно порхали колибри», ну и тому подобное.
Я прислушался. Мотор гудел так тихо, что из этого вполне можно было сочинить сказку, а силу, которая приводит в движение машину, вообще выкинуть из головы. Может, его притягивает либо отталкивает что-то другое — все равно как наши мысли. И пробудясь от этого мечтательного вслушивания, я сказал:
— Знаешь, я никогда не верил в самостоятельное движение мыслей. Ими движет не понятие, а воля, желание…
Хадрах подхватил:
— Ты хочешь сказать: цель. Но ведь считается, что цель нам неведома. — Он тихо засмеялся, но вскоре умолк. Мы просидели так с полминуты, может, и того меньше, каждый погруженный в свое молчание. Изредка сквозь убегавшую вниз просеку среди елей, на склоне противоположной гряды холмов мелькало золото спелой ржи. И белые, прямоугольные пятна домов. Выше — голубые, шиферные крыши деревень, почти всосанные голубизной неба, так что дома приобретали странный, средиземноморский оттенок. Я наслаждался неопределенностью места. Потом полог из елей снова закрывал вид. И наконец бензоколонка. Шофер выскочил и сбегал за сигаретами. Из-за угла трактира, блиставшего белизной на фоне насоса, вышла стайка любопытствующих кур, предводительствуемая огненно-красным петухом.
Мы с Хадрахом созерцали оперенную процессию, которая остановилась по ту сторону канавы и встретила нас оглушительным кудахтаньем. Нажатием кнопки Хадрах опустил разделительное стекло и потянулся за сигаретами.
Но прежде чем раскурить первую — горящую спичку он держал в руке, отодвинув от себя, — его губы почти выдохнули протяжный, мягкий звук. И лишь после этого он зажег сигарету, глубоко затянулся и спросил:
— Вот куры, которые сейчас вышли из-за угла, ты обратил на них внимание? Но это были не те куры, которые … слушай меня внимательно — этой ночью я видел какой-то сон, и когда увидел кур, вспомнил и свой сон.
Итак, во сне Хадрах оказался у себя, в небольшом загородном имении, которым обзавелся, чтобы постоянно иметь чистые овощи, выращенные без примеси химических удобрений, и свежие яйца от кур, которые день-деньской разгребают в поисках корма луговину. Когда Хадрах начинал рассуждать про замечательный желток от своих «крестьянских кур» или об окороке, который его арендатор должен был коптить для него старым отцовским методом, никто бы не поверил, что имя этого человека тяготеет над многими как ночной кошмар или того хуже — как угроза лавины. Итак, во сне он отправился в свое имение, чтобы запастись дорожным провиантом, «дворцовым провиантом», как они это называли. Человек, шагающий рядом, толкал перед собой тачку, на которой были разложены всевозможные продукты. Кто именно толкает тачку, Хадрах определить не мог, поскольку человек все время шел к нему спиной. Когда же Хадрах завернул за угол амбара, навстречу ему вышло целое войско всевозможных птиц: пингвины, страусы, журавли, фламинго, казуары, но прежде всего — туканы с огромными, хромисто-зелеными, желтыми или красными клювами, они вышагивали на своих мощных ходулях словно наездники, впиваясь когтями в землю. Словом, перед ним плыл пестрый поток перьев, белизна аистов и журавлей выглядела на этом фоне как прибойная волна и гребешки на ней.

«…птицы бредут на север, но не за тем, чтобы отыскивать новую среду обитания, у этой кочевой птичьей рати такая способность заложена в крови. Узнал же Хадрах следующее: близится конец света. И по птицам он мог себе представить, как это все произойдет: жизнь просто утечет».
Хадрах остановился. Хотя птичий поток подплывал тихо, почти беззвучно, да и сильно потемневшее небо наполнилось мрачным молчанием, Хадрах услышал — а изнутри или снаружи, он бы сказать не мог, — что жаркие зоны покрылись льдом и все эти птицы бредут на север, но не затем, чтобы отыскивать новую среду обитания, у этой кочевой птичьей рати такая способность заложена в крови, узнал же Хадрах следующее: близится конец света. И по птицам он мог себе представить, как это все произойдет: жизнь просто утечет. Но к чему тогда припасы, спросил себя Хадрах. И он повелительным голосом окликнул человека с тачкой, который уже отыскивал себе дорогу среди пестрой птичьей стаи, и велел поворачивать, поскольку им уже больше ничего не надо. Но человек с тачкой продолжал свое движение через беззвучный поток крыльев и голов. Тогда Хадрах начал раздеваться: пиджак, брюки, белье, в самом конце — носки и ботинки, и каждую вещь по отдельности он бросал в пернатый поток, который омывал ее со всех сторон и увлекал за собой. Ибо птицы, находившиеся близко к нему, едва Хадрах зашагал между ними, приняли его направление, и внутри этого пестрого потока возникло встречное течение, словно улица. Под конец, когда Хадрах уже все с себя снял, в его груди возникла песня, литургическое песнопение, хорал — он могучим голосом завел Те Deum laudamus [30], но без малейшего усилия, страх и тяжесть покинули его, осталось лишь льющееся потоком преклонение, торжественное и благоговейное, жаркое и прохладное, бурное ликование и высочайшая точность во всем.