И они пошли дальше, дальше в гору. Нарни попросил Аню идти позади, потому что в это время года гора кишит гадюками. Он пойдет первым и будет разгонять змеюк камнями.
Аня поднималась в гору чуть наклонясь. Поначалу внимание, с которым она разглядывала каждый подозрительный корень, отвлекало ее от мыслей — но никого здесь не было, кроме ящерок, зеленые, сверкающие молнии, в пыльном кустарнике непрерывно потрескивало от их движений, казалось, будто гора вот-вот займется ярким пламенем. О, это солнце! Аня несла его на спине как тяжелую ношу. Выпячивая нижнюю губу, она обдувала свое горящее лицо. Перед собой она видела Нарни, не того, который, швыряя камни, поднимался перед ней по ступеням, а другого, из замковых покоев. Этот Нарни показывал ей замок, который она уже довольно хорошо знала по его рассказам, — они остановились перед большой цистерной, и снова она слушала его повесть о печальном назначении живущего в ней угря, призванного не допускать в воду личинки мух. Нарни, помнится, сравнивал свое собственное одиночество с одиночеством этого угря. Безостановочно поднимаясь вверх по лестнице, Аня все глубже опускалась в прохладные, темные воды своего сна наяву. В чем заключалось препятствие, мрачная сила, по-змеиному шипящее, тайное Нечто — ей вдруг по причинам горестно возвышенным стало безразлично, как нам становится безразлична окраска или узор гадюки после того, как та ужалила нас в пятку.
Это началось пять лет назад, тихим летним днем, когда перед их домом остановился джип американского офицера, когда Нарни в одежде военнопленного спросил у матери, не в этом ли доме проживает господин Майдингер. Господин Майдингер, то есть брат его матери? А узнав, что дядя скончался полгода тому назад, он не продолжил сразу же свой путь, как того хотел его друг-американец. Мать начала показывать дом. Но в то время, как американский полковник вообще не пожелал переступить порог дома, полуразрушенного бомбой в последние дни войны — да он же в любую минуту может рухнуть, твердил полковник, — Нарни осмотрел старинный фахверковый дом покойного дяди. А когда полковник Данте в тот же самый вечер захотел увезти Нарни дальше, Нарни сказал Ане и ее матери — этот американский итальянец не понимал ни слова по-немецки, — что его друг по профессии архитектор, что за войну он дважды попадал под завал и не хочет, чтобы его засыпало в третий раз… Полковник Данте и в самом деле уехал, но перед отъездом он заклинал друга — как Аня потом узнала от самого Нарни — ехать вместе с ним, предчувствия его никогда не обманывают, этот дом — ловушка. А Нарни в самый же первый вечер поведал о страхах своего друга и поглядел при этом на Аню и с улыбкой пояснил, что с превеликой радостью угодил бы в такую красивую ловушку. Ане тогда было всего пятнадцать, и старый Майдингер тоже иногда бросал на нее похожие взгляды, вот почему она сразу же поняла и взгляд Нарни. Но если старого Майдингера, когда он таким же манером становился ласковым и неприятно покорным, она немедля покидала и спешила под крыло матери, чтобы пожаловаться ей на «дядю», то теперь она ничего не сказала матери.
Дело было в один из ближайших вечеров, они, то есть Нарни, мать и она, сидели в комнате и пили вино из запасов Майдингера и были вполне довольны жизнью. Мать зачем-то вышла на кухню, и вдруг погас свет; электростанция была сильно повреждена в последние дни войны. И покуда они так вот сидели в темноте, Нарни рассказывал про свою мать, как трудно показалось ей в первые годы замужества вести хозяйство в замке Катени суль Монте, без электричества, без водопровода, где стряпали на древесном угле. А множество слуг в замке, множество покоев, темные переходы и лестницы. Однажды поздним вечером матушка в каком-то темном углу с разбегу угодила в объятия углежога и вообразила, будто это сам дьявол собственной персоной… И тут Аня услышала из кухни голос своей матери:
— А дьявол хоть был красивый?
И она засмеялась, и Нарни засмеялся вместе с ней. Между тем мать на цыпочках вошла в комнату и задула свечу, которую засветил было Нарни, и на удивление повелительным голосом приказала ему трижды обернуться вокруг собственной оси и потом застыть на месте. А когда она скомандует, он должен поискать их обеих и потом угадать, кого он схватил, мать или дочь. После уже Аня много раз пыталась снова пережить сладкий ужас, вызванный в ней предложением матери. Она с трудом встала. И наконец тихими шажками пробежала по ковру, к стене, и застыла. Вдруг его рука легла на ее плечо, скользнула ниже, на ее грудь, на мимолетное мгновение, потом она почувствовала, что ее обнимают, и ощутила его поцелуй на своих губах. Как раз в это мгновение зажегся свет и мать, выйдя из кухни, воскликнула: «Но господин Нарни, господин Нарни!» Аня выскользнула за дверь, в ночь, внезапно вспыхнувший свет и голос матери — ей чудилось, будто сейчас рухнет весь дом. Пробежав по садовой лужайке, в сторону реки, она услышала, как голос Нарни зовет ее: «Аня, Аня!» Она остановилась, оглянулась, увидела в светлом дверном проеме узкую тень — его фигуру, потом тень вдруг удвоилась — это мать! Да, мать подошла к Нарни и увела его обратно в дом.
Несколько дней спустя снова вернулся этот бестолковый полковник Данте, покачивая головой, он бродил по дому и наконец увез с собой Нарни. Когда под вечер Аня вернулась с урока музыки, мать, едва она переступила порог, спокойно сообщила: «Нарни уехал!» Но едва Аня с выражением ужаса вскинула голову, мать разгорячилась: пусть больше и не пробует показываться у нее в доме! Мужчина сорока лет, без сомнения женатый, когда внезапно гаснет свет в доме, где он принят на правах гостя, набрасывается на пятнадцатилетнюю девочку. Аня не слушала, что там говорит мать. Не произнеся ни слова, она поспешила в свою комнату.
Нарни так много рассказывал Ане про Катени суль Монте, про своих родителей, про слуг, зачем бы он стал скрывать, что у него есть жена, а может быть, и дети? Это означало бы, что он хотел ее обмануть, чего она никак не могла себе представить. Правда, черный блеск его глаз походил на пропасть, но на спокойную, доброжелательную, отеческую пропасть. Таким же печальным и прекрасным был и взгляд ее отца. Аня доверяла Нарни. Он пообещал написать ей, как только вернется домой. А на тот случай, что он, может быть, разболеется и не сможет сразу написать ей, он оставил ей на бумажке свой адрес. Его первое письмо пришло спустя две недели — и писал он так же, как говорил, как глядел, с неизменным присутствием ночи, с глубоким одиночеством, блеск и сверкание которого заворожили ее. Ане было непросто до конца понимать эти его письма, он часто ошибался, хотя вообще-то хорошо владел немецким, путал иногда значение слов, у него встречались даже грамматические ошибки, что она очень хорошо замечала, но даже сами эти изъяны делали его письма, которые, собственно, были не письма, а стихи, еще прекраснее, еще глубже, еще таинственней, а некоторые из них она так часто перечитывала, что знала наизусть целые куски.
В этот августовский день, когда она вслед за Нарни поднималась на Монте Випери, слова из писем пронизывали ее сердце, как пламя пронизывает дерево, как падающие солнечные лучи — сверкающий камень. И она повторяла шепотом его слова: «Солнце спалило скалы моей жизни» или «Ступни мои, как и мое сердце, изранены от нескончаемых поездок туда и обратно». Постепенно она начала понимать, что, когда Пьерино писал ей, он стремился не только творить стихи, но одновременно и зашифровать свои сообщения, чтобы третье лицо могло понять его мысли лишь если перед тем оно благодаря предшествующим письмам уловило взаимосвязь между этими строками об израненных ступнях, цветах, камнях и мертвых змеях, кольцах с печаткой и сотне других предметов, даже между описаниями погоды и природы. Она скоро угадала его намерение сделать их переписку с помощью поэтических иероглифов недоступной для всех остальных, причем она не только поняла его язык, но вскоре и сама попыталась им пользоваться. И чем лучше ей удавалось выразить ему свои чувства в этой образной маскировке, тем решительней изгоняла она мир других людей из того пространства, где они оставались вдвоем с Пьерино, — целых пять лет такое блаженное, такое глубокое уединение! Она приложила немало усилий, чтобы в один прекрасный день почувствовать себя вполне созревшей для общения с Нарни. Полная сомнений стояла она перед зеркалом, находя свой нос слишком толстым, подбородок слишком круглым, лоб слишком грубым, глаза донельзя глупыми. Она изобрела прическу, благодаря которой ее лоб был с одной стороны наполовину закрыт; достигнув семнадцати лет, начала красить ресницы, но не сразу, а постепенно, чтобы никто не заметил. С той же целью, иными словами — чтобы выглядеть привлекательнее, она читала ночи напролет, а каждое письмо, адресованное Нарни, переписывала раз по десять, не меньше, после чего в нем возникали фразы, которые она и сама бы не могла разгадать: фразы должны быть надломаны, с трещинами, как местность после землетрясения, тон писем должен стать холодным, выгоревшим, призрачным. Чтобы Нарни сказал себе самому, сказал Пьерино: «О, эта норна, этот сосуд запечатанный! Мы должны открыться, Пьерино, должны выпустить ее на свободу!» Да, она обратилась для него в голос. Вот почему он и мог написать ей: «Голос, который возносит меня, как ветер возносит сокола!»