Педро опустил голову в глубоком кивке, медленно сжал в кулак руку и поднес ее к своему лбу.
— Ваше добросердечие, о, ваше добросердечие, падре — я готов себя убить!
Пако беззвучно хохотнул себе под нос.
— О да, мое добросердечие! Оно выглядит как своего рода раздаточная лопатка, ибо, дорогой мой, я всего лишь пытаюсь положить вам вашу порцию и стараюсь при этом быть справедливым, о да, справедливым! А все эти слова — не надо больше слов… Или продолжим, чтобы довести дело до конца, конец — это всегда правильно, каким бы он ни был, вам сие известно? Не убивайте себя по этой причине, впрочем, вы себя и не убьете, за вас это сделают другие, не так ли, надеюсь, вы меня понимаете? Нет, до конца вы меня все-таки не понимаете, да и не можете понять. Ибо смерть всегда неожиданна, даже когда, как это принято говорить, человек видит ее перед глазами. Поглядите на меня, друг мой! Изгоните мысль о смерти и подобные рабские представления. Подумайте лучше о Нем, пред которым вам, может, уже скоро суждено предстать, подумайте о Святом, Светлом, Радостном! После чего действуйте, как вам велено. Может, еще свершится чудо и вам не придется это делать. Но если все же придется…
Педро поднял голову:
— Падре, я всего лишь исполнительный орган, я автомат!
При этих словах Пако вздрогнул и воззрился на коленопреклоненного.
— Как, как вы сказали? Автомат? Откуда у вас это слово? Разве вы не страдаете при выполнении такого приказа? Разве вы делаете это охотно?
— Но падре, падре Консальвес! — И молодой человек порывисто обхватил колени своего исповедника и потряс их. — Зачем вы так спрашиваете? Я ведь не настолько жесток, не жесток в этом смысле! — И словно желая добиться ответа человека, который сидел перед ним в оцепенелом молчании, он резко провел левой рукой по бедру сидящего, пробуждая, почти ласкательно — и тотчас слабо вскрикнул, а сидящий вздрогнул. Какое-то мгновение оба молча глядели на левую руку, которая секундой ранее скользнула по неподвижной ноге: там, где мизинец переходит в ладонь, на руке была кровь. Кровь выступила одной-единственной каплей, как некое живое существо выглядывает на зов из своей норки. Капля набухала, набухала и упала наконец на штаны Пако, лишь тогда — оба они походили на детей, столкнувшихся с незначительным, однако новым для них явлением природы — лишь тогда они увидели, что сквозь редкую ткань штанов блеснуло лезвие ножа. Пако рухнул в кресло, лейтенант медленно выпрямился и отступил на шаг, но при этом никто не проронил ни слова. Даже дыхание их стало тише, словно и это, самое интимное проявление жизни вдруг сделалось для них затруднительно и вдобавок чересчур опасно.
— Господь милостив! — Пако пробормотал это со смятенной улыбкой, теперь и он тоже встал, неторопливо вынул нож из кармана и положил его на стол перед собой. Молодой офицер медленно двинул головой, он провожал движение руки Пако с напряженным вниманием, он был крайне удивлен, и места для других чувств в нем сейчас просто не было. — Я принял решение умертвить вас, я хотел дать вам отпущение и тотчас заколоть, чтобы освободить пленных. Я хотел этого — как автомат! Послушный — подобно вам. Но тут между нами вторгся ангел, и теперь мне нет нужды убивать вас.
Teniente дон Педро не отвечал. Он снова опустился на колени, но теперь уже как человек, который не знает, что ему делать, и в твердой последовательности его движений было теперь нечто от благочестия.
А когда большой узкозубый рот священника тихо произнес: «…Deinde: ego te absolvo» [15], грузную фигуру коленопреклоненного сотрясла дрожь, он втянул голову в плечи, но на сей раз так, будто не может справиться с этим мгновением, будто не может поверить в него, ибо — ибо он никогда, никогда в жизни не испытывал радости, этот лейтенант дон Педро.
Священник, однако, уже встал и, возлагая епитрахиль на спинку кресла, шепнул:
— Идемте, время не ждет!
Когда Педро поднял свое отечное лицо, Пако наклонил свое, словно страдающий близорукостью, он прищурил глаза: лицо, медленно поднимавшееся к нему, лоснилось.
Teniente дон Педро вскочил на ноги, зашатался, подошел к Пако, склонился и схватил его за руку, намереваясь ее поцеловать. Пако вырвал руку.
— Ну-ну, — прохрипел он, — не устраивайте фокусов.
Они поглядели друг на друга, один приблизился к другому, и они поцеловались.
— Значит, в трапезной, — сказал Пако. Он слегка наклонил голову к плечу, и в словах его звучал вопрос. — Я и в самом деле хотел бы дать отпущение своим товарищам, как вы предложили.
Педро несколько раз пытался заговорить, но снова и снова мотал головой и, наконец, выдавил с усилием:
— Знаете, падре Консальвес, знаете, что такого человека, как вы…
— Спасибо, я знаю, что вы хотите сказать. Это слушаешь с тем большим удовольствием, именно потому, что не заслуживаешь. Вы ведь собирались меня похвалить, не так ли? Поздновато для похвалы, вы не находите? Впрочем, я тоже мог бы вас похвалить. Как много офицеров на вашем месте удалось бы уговорить — всегда существуют иные возможности, а после того существуют отговорки, а вот вы, вы — выполняете приказ. Или вы не верите, что я хвалю вас всерьез?
— Как ужасно! — шепнул Педро и повторил: — Как ужасно, что именно вы можете меня похвалить. — И продолжал с тем же волнением в голосе. — Я охотно предложил бы вам, лично вам — но я понимаю — мне стыдно, или, может, мне все-таки спасти вас?
Пако улыбнулся:
— Вы — и спасти — меня? Ни один человек не может спасти другого. Вот пощадить другого — это можно, но что в том проку? Завтра придет очередь того, кто не будет расстрелян сегодня. А если кого и пощадит пуля — его унесет автобус — или горе — или болезнь — или старость! Все это не так ужасно! — Пако энергично замотал головой. — Ужасно не это! Но вот когда человек — человека, чтобы потом было сподручней спасаться бегством, это… это…
Они молча шли по коридору. Пако вступил в темноту своей кельи, сел на койку, закинул голову и уставился в потолок, который теперь нельзя было разглядеть. Утопия, красиво расчлененное пятно ржавчины — вообще-то ему хотелось бы еще раз увидеть это пятно; он вдруг ощутил себя маленьким хворым мальчуганом, который хочет еще раз среди ночи увидеть свою железную дорогу, прежде чем умереть, но никто ему этой игрушки не приносит.
— Дорогой падре Хулио! — шепчет Пако, словно убитый в этой келье монах может его услышать. — Хулио, теперь пришла моя очередь, и всего бы лучше, если б это случилось прямо здесь. Хотя — хотя падре Дамиано — тот сам открыл келью и сделал несколько шагов навстречу последнему событию. А вот я пойду в трапезную, там это и произойдет, там мы все будем вместе. Вот только пощечину я никому не дам. В пощечине нет смысла — таково мое мнение, чтобы не вступать в пререкания с падре Дамиано. Я просто не могу. Каждый делает это по-своему, а я — всегда не так, как надо. Он слышит в коридоре шаги пленных. Как монахи, когда идут к полуночному хору… Deus in adjutorium meus intende! [16] Поступи я как должно, это был бы для вас теперь путь к свободе. Во всем виноват я, и я это знаю, но я уйду вместе с вами.
Он слышит голос дона Педро: какая наглая ложь — и все это выполняя приказ! Слегка подкрепиться в трапезной? В трапезной? Перед отправкой! Слегка подкрепиться — лихо придумано! Пако невольно рассмеялся. В трапезную он вошел последним. Вдоль трех стен прямоугольного помещения тянулись столы — точь-в-точь как раньше. А на свободной узкой стенке находилось раздаточное окошко с деревянной задвижной дверцей. Звук отодвигаемой дверцы таил в себе нечто приветливое и многообещающее, когда по прочтении молитвы сразу за сигнальным ударом послушник отодвигал дверцу и выпускал в трапезную кухонные ароматы, но покамест деревянный квадрат на стене был закрыт.
Лейтенант Педро стоял перед пленными, а те смотрели в землю, безучастно поглядывали друг на друга либо с вызовом — на молодого офицера. Лейтенант Педро дал короткое объяснение: транспортировка в большой лагерь для военнопленных не лишена опасности, и, поскольку среди них сыскался священник, у которого он и сам только что исповедался, этому священнику хотелось бы дать им отпущение всех грехов, прежде чем они смогут подкрепиться. После этой речи лейтенант коротким спокойным шагом покинул трапезную.