Пако перебивает его вопросом, где «погребли тело».
Лейтенант бормочет:
— Ну, конечно же, на кладбище, неужели вы так дурно о нас думаете, падре Консальвес?
Пако воздевает руку:
— Не надо говорить «падре», не надо вспоминать старые имена. «Падре» я утопил в вине в тысячах портовых кабаков, запятнал развратом в постелях блудниц — это чтоб вы знали, с кем имеете дело.
— Тем лучше для меня, — прошептал лейтенант Педро. Его чуть выпученные глаза на отечном лице метали искры — от страстности, на какое-то мгновение подумалось Пако, и это вызвало у него гнетущее чувство. Но тут он увидел, как его собеседник хлопнул ладонями себя по лицу и застыл в согбенной позе.
Пако продолжал жевать. Каждый глоток приходилось споласкивать вином, он и сам не мог бы сказать почему, но присутствие этого человека его тяготило.
— Почему вы, собственно, не сядете? — вдруг спросил лейтенант Педро.
— Ах да, — и Пако опустился на соломенный стул. — Смешно, — пробормотал он.
— Что смешно?
— Что тут есть стул, а я не сажусь.
Лейтенант Педро пожал плечами и снова погрузился в свои раздумья.
— Кто может мне поверить, что я отроду не сиживал на этом стуле? — сказал Пако и удивился собственным словам.
Лейтенант Педро рывком поднял лицо:
— То есть как? Вы, значит, мне солгали?
— Почему же?
— Вы и в самом деле священник?
— При чем тут это? — И Пако недоуменно помотал головой. Потом наконец до него дошло. — А-а-а, потому что я никогда не сидел на этом стуле? — Он засмеялся. — Нет, не сидел я по другой причине. В ту пору я тайно готовился в столпники, а потому лишь преклонял колена, либо стоял, либо лежал. Достойное упражнение, доложу я вам, но в целом — не более как блеф. Я был не менее горд своим послухом, чем вы — своей медалью. Человек всегда старается что-нибудь из себя сделать, а при этом…
— Говорите, говорите, — взывал молодой офицер.
— Ах да, ну я просто хочу сказать, что это наше усердие впоследствии преграждает путь к тому истинному, которое нас ждет.
— Истинное — это, по-вашему, что? — Лейтенант Педро весь подался вперед и с любопытством впился взглядом в лицо жующего, который только что отрезал себе очередной кусок сыра и, покачав головой, воззрился на свой нож.
— Истинное-то? — И Пако небрежно бросил нож на поднос. — Для себя лично я сделал вывод, что по большей части оно прямо противоположно тому, к чему я стремлюсь. Известно ли вам, что я намеревался реформировать не только орден кармелитов, но и всю испанскую церковь?
Пако спросил это таким тоном, словно позволил себе нескромную шутку, замаскированную под вопрос.
— Да Господи ты Боже мой, сделать это было необходимо, а вы тогда были молоды. — Лейтенант Педро обронил свои слова легко и пренебрежительно.
— Необходимо? — Пако улыбнулся, утирая рот рукавом изодранной рубахи. — Что необходимо, то все равно произойдет с нами или без нас, какое-никакое, а утешение, верно? Вот взять, к примеру, вас, дон Педро. Здесь вы осуществили коренную реформацию. И прошу вас пока ничего мне об этом не рассказывать.
Он передвинул свой стул на другое место, он сидел теперь у стены, и закатное солнце отбрасывало на плиты тень решетки, так что теневые прутья легли как раз между плитами. Пако простер руку:
— Значит, здесь!
Лейтенант Педро кивнул:
— Не будь он вашим другом, я вполне мог бы сказать, что меня ничуть не занимает место, где был убит какой-то монах, к таким мыслям мы уже привыкли, да, уже привыкли.
Пако наклонил голову к плечу, словно прислушиваясь.
— Привыкли? Послушайте, это бьет артиллерия, верно?
Вдали раздавался глухой и сбивчивый гул пушек. Не дождавшись ответа, он продолжал:
— Привыкли? Когда я даже к себе самому так и не смог привыкнуть! Понимаете, уже находясь в гавани, я все еще стою на палубе своего корабля и, напротив, продолжаю спать в устойчивой кровати, когда мой корабль уже снова бороздит море. Ведь это вредно, вредно для здоровья — или нет? Но тут уж ничего не изменишь — или изменишь?
— Не понимаю, о чем вы.
— Ах вот как! Ну конечно же не понимаете. У вас кожа довольно толстая, я хочу сказать, раз вы так скоро ко всему привыкаете.
— Нет-нет, не ко всему! Перестаньте, конечно же не ко всему!
Густо заросшая голова лейтенанта теперь почти висела у него между коленями. Не поднимая плеч, лейтенант показал собеседнику свое лицо, для чего ему пришлось сильно закатить глаза, и Пако содрогнулся душой перед этой гримасой боли. Лейтенант прошептал, вернее, прошипел:
— Вы не хотите принять мою исповедь?
Услышав эти слова, Пако с силой откинулся на спинку стула, так что дерево взвизгнуло. Возникла пауза, которую металлическим, словно пропеллер, гудением заполнил комар. Пако желал изловить его, взмахнул рукой, но когда он разжал пальцы, на ладони ничего не оказалось.
— Послушайте, — обронил он словно вскользь, — я ведь всего-навсего матрос.
— Да будет вам известно, — нетерпеливо перебил его лейтенант, — что я юрист, вернее сказать, я еще не успел окончить университет, когда началась война, но еще со школы мне известно, — вы остаетесь священником. Вы сохраняете все права.
Пако встал и подошел к окну. Окно было распахнуто, но ни малейшее движение воздуха не всколыхнуло раскаленную духоту кельи. Будто темное золото простерлась за окном равнина, полого опускаясь, а ближе к горизонту, не очень и далеко отсюда, снова мягкими волнами взбегая кверху. Редкие каштаны со спокойствием и непосредственностью грибов торчали посреди безлесой равнины, растрепанные кусты можжевельника покачивались, будто черные огоньки, и тени деревьев окрашивали кармином городские стены. Казалось, будто вся земля, все предметы отлиты из бронзы, и когда на них обрушивался рев пушек, плато откликалось, словно гигантский гонг. Лишь узкая — в ширину ладони — полоса отделяла солнце от голого гребня горы, на него уже можно было смотреть, но после этого в сумрачной келье перед глазами вспыхивало множество солнц, они начинали кружиться, сталкиваться и затем угасали.
— Да-да, разумеется, — голос Пако звучал так, словно он хотел успокоить ребенка, — впрочем, как отлученный от сана священнослужитель, я мог бы дать вам отпущение лишь в articulo mortis, как мы называем это на профессиональном языке. Ведь не станете же вы утверждать, что находитесь при смерти…
— Проклятая схоластика! — Лейтенант вскочил. — Да не грози мне смертельная опасность, я и торопиться бы не стал.
Пако с выражением, внимательным, но и сочувственным, поднял голову.
— Смертельная опасность? Ну да, конечно, идет война.
Лейтенант презрительно рассек рукой воздух.
— Да нет, я не про эту опасность. О ней я даже и не думаю. Здесь другое. Каждое утро, проснувшись, я плаваю в поту, такая мерзость, доложу я вам, со мной никогда ничего подобного не бывало, пока эти проклятые монашки… — Его слова вздыбились, словно скакуны перед листом бумаги, потом одолели этот барьер с диким проклятием, содержавшим помимо всего прочего непристойное ругательство по адресу девы Марии и непорочного зачатия. Пако покачал головой.
— Вы, надо сказать, весьма грязно ругаетесь — и все это лишь из-за каких-то монахинь, не правда ли?
Услышав такой укор, лейтенант запыхтел, потом наконец кивнул:
— Я вижу, что сам себе причиняю вред, но вы ведь ничего не знаете. По вечерам, ложась в постель, я боюсь сновидений, вы можете представить себе подобное у закаленного солдата, а я именно таков! — Он снова выругался, но на сей раз проклинал черта. — Может, все это лишь дурацкое суеверие — я говорю не об исповеди, я говорю об этих снах, об этом страхе, словно кто-то подстерегает меня, кто-то, кого прислали монашки.
И тут Пако спрашивает:
— Какие монашки?
Впрочем, думает он явно о чем-то другом.
Лейтенант испуганно отворачивается и мотает головой.
— Потом, падре это узнает на исповеди, потом.
А Пако и в самом деле думает о другом, он думает так: если бы я сейчас сделал вид, будто хочу отрезать себе еще кусок сыра — нож ведь очень острый и прочный, — получилось бы быстро и без шума. А уж потом, с его револьвером, только и делов, что открыть на бегу две-три кельи, а если выскочить из-за угла внезапно, навряд ли охранники так и лежат за пулеметом в боевой позиции…