Савва сипит от натуги, пытаясь выдать достойный ответ. Но не успевает: наглая троица хохочет, презрительно глядя в его покрасневшее от гнева лицо. Им кажется, они предвидят каждый шаг Эдемского, каждое его слово, каждый его упрек. Уже сейчас они могут составить сценарий истерики, которую закатит владелец «Эдема», не имея возможности ни прогнать их из своего затрапезного рая, ни наказать как-нибудь иначе. И все-таки Савва находит, чем удивить честную компанию.
— Разве это Я торгуюсь? — до странности мягко спрашивает Эдемский. И при этом выделяет слово «я», точно с большой буквы произносит. — Ты назначила цену, девочка моя. Я лишь поддержал.
Что-то незнакомое, но вместе с тем и знакомое, до головной боли, до ломоты в висках знакомое появляется в узкоплечей — говорят про таких: грудь что колено петуха — фигуре Эдемского. Это что-то заставляет Дамело вглядеться в Савву со всем вниманием, со всей сосредоточенностью, на которую перед лицом опасности способен индеец. Впервые с момента знакомства Эдемский кажется Дамело серьезным противником. До сих пор молодому кечуа казалось: к этому человеку придется долго привыкать. Так же, как к его раздолбанному «Эдему», к ветрам, воющим в вентиляционной шахте, к въедливым сквознякам из щелястых окон, к людскому морю, волной врывающемуся в двери, к чаячьим голосам посетителей, к капризной, словно люди, выпечке, которой ничего не стоит осесть в самый неподходящий момент…
«Эдем» и его владелец, конечно, не подарки судьбы, но опасаться тут нечего. Савва, как все белые, умеет цветисто врать, не имея в душе ничего, кроме пустоты.
Вот этой-то пустоты, к которой все они успели притерпеться, приноровиться, с которой успели обвыкнуться — ее больше нет. Эдемский полон под завязку, не громыхает, как барабан — только тронь, нет, он опасно тих и себе на уме. В глазах старого доброго Саввы появляется незнакомое выражение. Не глуповатой хитрости, обычной для владельца «Эдема», и не бессильной ярости, наиболее уместной здесь и сейчас. На лице Эдемского — выражение горячащего кровь азарта. Дамело уже видел такое однажды — на лице Тласольтеотль. Хозяин «Эдема» выглядит, как… как бог, только что включившийся в игру. Никогда еще Савва Едемский, обладатель нелепо искореженного имени и нелепо искореженных амбиций, не казался столь уверенным и беспощадным.
— Я поддержал твою ставку, — продолжает татин жених, улыбаясь одними губами, в то время как глаза его холодны, не теплей зимнего солнца. — И сам поставил на тебя.
— А в Куско[58] сейчас лето… — ни с того ни с сего бормочет Амару. Как будто пытается обратить на себя внимание. Вот только чье?
И происходит совсем уж невозможная вещь: Эдемский бросает взгляд в сторону дракона, невидимого и неслышимого. Недоступного ни для кого, кроме богов и Сапа Инки, потомка Манко Капака. Каким образом белый человек, пусть и потомок древнего рода, смог заметить, да хотя бы почуять присутствие сына Радуги, посредника между мирами? Ответ один: перед ними не Савва. Эдемский-Едемский всего лишь сосуд, чье-то вместилище, окончательно опустелое и покинутое. Кто знает, остался от прежнего обитателя мечущийся в панике разум, потерявший власть над несовершенным, но родным телом, или обиталище занял новый насельник, уничтожив прежнего хозяина — так же, как Манко Капак уничтожил племя Савасера Панака, вогнав золотой жезл в землю еще не построенного Куско?
Дамело сочувствует Савве, где бы тот ни был. Однако сейчас у него имеются задачи поважнее беспокойства о судьбе Эдемского. Надо узнать, кто завладел им. Индеец отпускает Тату и вглядывается в лицо босса — теперь уж поистине Большого босса. Но Эдемский не замечает взглядов Дамело, подчеркнуто не замечает, как если бы здоровенный мужик, только что тискавший его невесту, внезапно превратился в невидимку наподобие Амару. Хозяин «Эдема» протягивает руку своей мадам Босс, точно ждет, что она ухватится за эту руку, словно утопающий за соломинку, да что там за соломинку — за щупальце кракена. Отчего-то Дамело важно помешать Эдемскому прикоснуться к Тате, а та уже идет к жениху, как зачарованная, тянется навстречу, будто хочет упасть Савве в объятья, когда Эдемский внезапно вскидывает руку и сжимает пальцами тонкое белое горло. Индеец замечает: очертания мужской ладони идеально совпадают с абрисом свежего синяка на женской коже.
Со спины силуэт Эдемского мелкий и невзрачный, как всегда — за одним отличием: в этих дряблых мышцах и хрупком костяке огненной лавой переливается чуждая, небывалая сила. Хиляк Савва держит Тату за шею, пришпилив к стене, точно бабочку, без усилия удерживая на весу женское тело на полголовы выше его собственного. Дамело не знает, что происходит, зачем оно нужно Эдемскому — по-киношному безжалостно показывать свою новообретенную силу. Тата обмякает под хваткой, бледнея до синевы, выкатывая глаза, на вспухших губах пузырится пена. Наверное, так выглядят удавленники, казнимые гарротой.[59] Савва прижимается лбом к щеке своей невесты, которая вот-вот станет мертвой невестой, и что-то говорит: медленно, внятно, вкладывая слово за словом в широко отверстые уста жертвы. Тата в беспамятстве шевелит губами, повторяя за женихом.
Чистая, сильная, верная. Лучшая из своего рода. Жертва, достойная Солнца.
Вот и настал праздник солнцеворота, Инти Райми,[60] а может, и Капак Хуча.[61] Человеческая кровь, много сладкой человеческой крови, отравленной вином и дурманом, много золотых безделушек, тонущих в горном снегу, много песен и славословий над юными телами, тонущими в цветах и в дыму горящей коки…
Где это все?
Ты голоден, мой золотой бог. За сотни лет забвения голод твой возрос тысячекратно. Где твои многочисленные потомки, где их покорные подданные, только и ждущие, чтобы накормить тебя собственными детьми? Остался только голод, тлеющий так долго, как может ждать душа грешника в аду. Чтобы однажды — дождаться.
Индеец встряхивает головой, прогоняя образ Инти, вселившегося в тело Эдемского и предназначившего невесту Эдемского — себе. Негоже ему, Сапа Инке, будто пугливой женщине, повторять про себя жалкие бабьи слова — «страшно», «невозможно», «жестоко». Боги не знают ни страха, ни преград, ни жалости. А значит, он, Единственный Инка, тоже вправе забыть про них. Как потомок бога Солнца, может быть, последний среди живущих. Это не у Эдемского, это у него, Дамело, Инти отобрал Тату и превратил в свою карту, в свою ставку, в свою игрушку. И собирается играть ею, чтобы выиграть ставку змеиной матери. А какая у Тласольтеотль ставка? Сталкер и Маркиза? Или сам Дамело? Или еще что-нибудь, брошенное на зеленое сукно вечность назад, да так и лежащее себе в куче фишек?
Темна вода во облацех. Темны дела и мысли богов. Не разглядеть, что там, в бездне, опрокинутой людям на головы.
И только солнце течет разноцветными лучами сквозь мутные витражи «Эдема», чертит неровные квадраты на полу, на скатертях, пятнает стены. А за стенами — тишина, непривычная для вечно бурлящего мегаполиса. Слишком спокойная и оттого жуткая. Внутри «Эдема» тоже тишина, вернее, затишье. Долгое, долгое затишье перед бурей.
— Где ж ты так? — тем временем ласково тянет Эдемский и гладит шею невесты, гладит. Тата опускает веки, сонная, отяжелевшая, одурманенная. Индеец готов поклясться, что слышит запах сжигаемых листьев коки. — Невезучая ты моя… Пострадавшая… Поедем-ка домой, полечим тебя.
Хозяин «Эдема» увлекает Тату за собой, выманивает ее из кухни, словно кошку, едва заметно кося глазом на Дамело и Диммило, перегородивших проход, будто два верстовых столба. Во взгляде Эдемского резвятся огненные черти.
— Ну что тут скажешь? — ошарашенно бормочет Димми, когда они остаются вдвоем. — Зря я приперся… А может, и не зря. Застань он вас наедине, убил бы, чего доброго.