* * *
Она маленькая и растерянная, как будто ей не сорок лет, а семь или даже меньше. Идет по остывающей от дьявольского жара земле и не чует этой земли под собой. Сладкая, нежная человеческая девочка. Он так сказал перед тем, как уснуть. И он любил ее — даже таким, выжженным дотла, способным лишь разрушать. Как умел, так и любил. И убил бы, любя.
Крыло ангела снова лежит на катиных плечах, укрывая от остаточных всплесков геенны, разогретой солнцем Баала до вязкой текучести лавы.
Здесь очень плохо. Плохо здесь. Все это место — сплошь глухое раздражение и вселенская усталость, переходящие в злость. Скорей бы выбраться.
Плохие места, плохие чувства, плохие миры. Но ведь это всё — она, Катя. Значит, она плохая? Значит, мама была права и любить ее не за что, разве что вопреки? И надо быть благодарной, даже когда тебя мечтают убить, медленно, мучительно и грязно, лишь бы из любви, лишь бы из желания: рука на шее, вторая зажимает рот, зубы впиваются в плечо, оставляя не следы — раны, а боль внизу живота ничуть не напоминает ощущение, которое хочется испытать еще раз. Но надо терпеть, потому что такова она, любовь, по крайней мере, теперь можно сказать, что она у тебя есть, что ради нее ты… А что ты, собственно? Вытерпела пять минут чужого пота на своей коже, чужого тела внутри и вокруг себя, а коли понадобится, вытерпишь и десять? И пока он торопливо спал, даже не обняв — вцепившись в тебя, только что не сомкнув челюсти на твоем прокушенном у горла плече — ты лежала тихо-тихо, считая про себя, напевая, разглядывая потолок и стараясь ни о чем не думать. Хотя единственной мыслью, на которую тебя хватило бы, впусти ты ее в свой мозг, была бы мысль о душе. О горячей ванне. О бане! Чтобы париться в семи водах, вымывая грязь из пор, из самой утробы, стирая память о том, что произошло.
О любви Катерина не думала. Потому что тело сопротивлялось разуму. Оно не позволило связать воедино боль внутри себя и липкое чувство снаружи со словом «любовь». Оно не хотело приравнивать как-бы-наслаждение к как-бы-любви. Оно сопротивлялось, когда сознание стало покорным, как воск. Тело, на вид мягкое, податливое, приняло на себя удар, словно броня, и решило стоять до последнего. И отстояло разум от веры в то, что любовь такая и есть, она и есть то, что оставило круглую ранку на плече, кровь на бедрах и сильное желание поплакать в подушку.
Тело уснуло раньше, чем разум оклеветал любовь.
Если бы у Вельзевула имелось тело, мелькает в голове у Кати, он бы не дошел до ТАКОГО. Тело бы умерло от истощения раньше, чем душа бессонного дьявола провалилась глубже Тартара и устроила себе частный пляж из лавы на краю Могильной Ямы. Зато видимость каменно-раздутых мышц, перевитых жилами и обтянутых кожей, не защитила своего обладателя от пытки незакатным солнцем — нет, она лишь послушно подстраивалась под перерождающееся сознание, мечтавшее об одном: по крупице раздарить свою муку всем живым существам на свете, наделенным или обделенным разумом. Так родился Повелитель мух, чудовище, держащее в страхе миры.
Тела наши спасители, назидательно кивает Саграда. Вся эта броня из слабости, хрупкости, ранимости закрывает собою душу, и вовсе беззащитную, принимает на себя, в себя острое и горькое, жгучее и ядовитое. Там, где нет плоти, где все отдано на откуп разуму или неразумию нашему, можно шаг за шагом дойти от человека до демона, от демона до дьявола, от дьявола еще куда-нибудь — вряд ли дьявол последняя ступенька этой лестницы, ведущей вниз, в преисподнюю с самых небес. Но благодарить за болезни и смерть как за спасение представляется таким неправильным, таким… нездоровым, что Катя, не сдержавшись, хихикает. С подобными идеями быть тебе, Катерина, либо в раю, либо в дурке.
Интересно, откуда они взялись, эти мысли? Душа ли, жаждущая покориться чужой воле, жалуется на тело, сопротивляющееся сильной руке, тело ли напоминает о своих заслугах, прося вернуться в него из потусторонних краев под придуманными небесами?
— Почему бы тебе и в самом деле не вернуться? — с деланным равнодушием спрашивает Самаэль. — После всего, что ты о себе узнала, заживешь по-новому: больше не будешь прятаться в раковине, бегать от судьбы, доживать бобылкой, цепляющейся за своих деток. Вернее, за дитятко: Денница-младшая — наша. Ну да ты с нею почти не знакома, она тебе не дочь, скорее сестра, с которой вы росли врозь. Так что с дочерью вы друг другу чужие и ты ее скоро забудешь, не говоря уж об этом недоразумении — Мурмуре. Они, конечно, будут взывать к тебе со дна души… Но дно души находится так глубоко, что ты их не услышишь. — И ангел чуть слышно вздыхает. — Нам без тебя тоже полегче станет. А то такое чувство, словно у предвечного отца новые критические дни творенья начались и он решил переделать вселенную, только на сей раз с фундамента. Вот и начал, старый хрен, с преисподней.
— Он тебе рот с мылом вымоет, папа ваш предвечный, — обещает Катя, слушая ангельскую болтовню вполуха. Быстро же она привыкла к правде, которую эти божьи создания несут, будто психоаналитики, кому попало.
— Нет, ну правда! — просительно тянет Самаэль. — Так не хочется тебя убивать, да еще без помощи Ниацринеля, ножом для вырезания грешных душ…
— Значит, по плану ты все-таки должен меня убить? — почти не удивляется Саграда.
— А кто ж еще? — недоумевает ее проводник, ее вассал. — Ангел смерти я. Не кто иной, как я, тебя убью.
Вспомнив рассказ американского фантаста о надоедливом убийце, преследовавшем жертву точно с таким же радостным обещанием, Катерина бесхитростно интересуется:
— А отсрочку в полвека дашь?
— Нет. — Самаэль мгновенно разрушает катины надежды на хитроумие старой уловки. — Когда твой срок придет, тогда не кто иной, как я…
— Подожди-подожди, — обрывает его Катя. — Когда придет мой срок? А когда он придет?
— Через три с половиной… — размеренно, будто отсталому ребенку, принимается объяснять ангел смерти, — …года. Как сказано в пророчестве.
Эти последние крохи кажутся Катерине горсткой алмазной пыли: вот она мерцает в ладонях драгоценной моросью, утекает потихоньку, сколько ни стискивай пальцы, но все равно блеск ее столь прекрасен, что кажется — он никогда не иссякнет. Катя вспоминает, как четверть века назад, заслышав о смерти кого-то старого, сорокапятилетнего, изумлялась, слушая его погодков: надо же, молодой ведь совсем! Это я молодая, хотелось прикрикнуть на охающих старперов, я! А вы свое пожили, если не счастливо, то по крайней мере долго.
Дети такие засранцы.
Три с половиной года. Если не вернуться в свое тело, не бросить здесь, посреди моря Ид, всё — Морехода-Люцифера и детей от него, дела княжеские и любовные, надежды измениться до самых корней, перетрясти до дна свои заболоченные бездны — всего три с половиной года отпущены Кате Откровением. А если вернуться, то сколько?
Молчит ангел. Ночь над долиной Баалова солнца молчит. И Могильная Яма безмолвствует.
Может, те же три с половиной года. Или три с половиной десятилетия, которые придется жить с червоточиной под сердцем: упустила, потеряла, струсила. Хотя с годами наверняка отпустит, зарастет: ну и что, что струсила? Зато внуков увидала, достойно встретила старость и приняла из ее рук чашу мудрости, горькую, словно чаша скорбей самого сатаны…
Катерина чувствует, что сейчас сдастся сама себе к чертям собачьим. Одно неясно: которой именно себе — здешней, или другой, оставленной в зимней Москве, в обжитой демонами квартире на Филях, или третьей, скорее всего лежащей в искусственной коме в ожоговом отделении. Нужно ли возвращаться в тело, похожее на засохшее дерево с красно-белой рубчатой корой, заново учиться говорить, смотреть, дышать? Ходить, трясясь всем телом, на подгибающихся ногах. Приноравливать руки в контрактурах к ложке, дверной ручке, телефонной трубке. Жить, точно вампир, по ночам, потому что солнечный свет вреден для поврежденной кожи и пугающе похож на огонь. Год за годом, десятилетие за десятилетием терпеть жалость и ужас близких, уходя все глубже в себя и проклиная невозможность остаться в себе навсегда.