Чем отвечать, ввергаясь в неизбежную ссору, да с бабской жестокой разборкой «Ты сам это начал, молчи уж теперь!», лучше не услышать сказанное, пропустить мимо ушей, застегнуть невидимый ремень, поправить невидимую саблю, невидимую ташку — и открыть дверь в неизведанное, каменно-земляное чрево.
В Тоннель рук, как выяснилось.
На секунду-другую (ну хорошо, на десяток-другой секунд) Катерина замирает, озираясь с гневным, брезгливым недоумением: эт-то что еще за дрянь?! — но потом смиряется и делает шаг.
— О, здесь мы вместе! — отрывисто и, как показалось Кате, совсем не радостно произносит Абигаэль. — Держи.
И протягивает Саграде тесак. Слишком короткий для меча, слишком длинный для ножа, созданный, чтобы рубить древесные ветви… или человеческие кисти.
Горячие и холодные, влажные и сухие, вяло повисшие и жадно извивающиеся, они сплошняком покрывали проход, поджидавший Катю. Это было омерзительно.
* * *
Разумеется, Катерина не помнила, кто и когда ущипнул ее в первый раз. Скорее всего, ей было несколько дней от роду, когда чьи-то пальцы схватили ее за щеку или за задницу и ощутимо сжали. И понеслось…
Почему людям кажется, что их прикосновения доставляют удовольствие? Как знак симпатии, как теплое, нутряное чувство, на деле темное, настойчивое, липкое. Лоснится влажная кожа, пахнет гретой пластмассой, сигаретным дымом, съеденным обедом — и вдруг накрывает тебе пол-лица. Или пол-ляжки, полгруди, ползадницы. Втирается в тебя, вплавляется, точно пытаясь вырвать кусок мяса побольше. Не руки — тысячи раззявленных острозубых пастей, всегда готовых выесть шмат плоти и заглотнуть не жуя.
Неудивительно, что пухлая рыженькая девочка, у которой словно мишень на спине была нарисована, постоянно попадала в поле зрения фроттеров, охотников за стеснительными школьницами. Подруги постарше уже ругались или хихикали, ощутив на теле мужские руки — и только Катерина коченела вся, застывала на грани желудочного спазма и обморока. Казалось, все вокруг видят, что делает с нею на глазах у посторонних людей отвратительный незнакомец — но никто и не думал вмешиваться, заступаться, помогать. То же чрезмерное, почти сонное спокойствие на лицах и то же грязное любопытство в глазах: ну-ка, ну-ка, что ты будешь делать, маленькая? Вид, будто ничего не происходит? Сцену «что-вы-себе-позволяете-я-не-такая»? Да все вы такие, все. Стой смирно, пока тебя будут лапать… кобыла рыжая.
Бессильная обида, с годами превратившаяся в злобу — столь же бессильную — ни от чего не спасала. Весь мир давал Кате понять, что она давалка, подстилка, мясо в быстрых жадных руках. Хорошо, что однажды она постарела. И больше не представляла интереса для грязных танцев в душных, переполненных вагонах. Танцев, в которых танцует только один. Второй терпит.
— Страх насилия, — бесстрастно констатирует Эби, поднимая нож и разглядывая, как бегут по лезвию отражения рук, играя, точно свечное пламя. — Это нам на двоих.
Неужто Абигаэль тоже боится насилия, боится потных рук, забирающихся под одежду, ползущих по телу гигантскими мясистыми пауками… Бррр!
— А ты как думала? — невесело усмехается дочь демона разврата. — В папочкином доме кого только не принимали. Но самое ужасное, знаешь, что? — спрашивает Эби, пробуя ногтем лезвие. И сама же себе отвечает: — Что папочкина месть негодяям и развратникам никогда меня не удовлетворяла. Слишком уж она была изощренная. А мне хотелось ЭТОГО!
И Абигаэль с непроницаемым лицом делает взмах, со свистом рассекает воздух — и полдюжины рук заодно.
В воздух толстыми багровыми шмелями взлетают фаланги пальцев.
А секундой позже — вот оно, время, пока импульс прошивает рефлекторную дугу — крик боли мечется по круглой, мягкой трубе, составленной из конечностей, дрожащих от страха, злости и похоти. Катя чувствует, как ее пришиб этот крик, вбросил в ступор. Зато Эби — Эби он лишь подхлестнул. Ощерившись, дочь демона рвется вперед, откуда-то в другой руке у нее появляется второй нож или целое мачете, которым Абигаэль в слаженном двойном взмахе прорубает в лесу рук широкую, текущую багряной смолой просеку. По ней Катерина может идти вперед беспрепятственно, всего-навсего придерживая подол да перешагивая через лужи крови, чтобы не запачкать сапожки, и без того алые.
Идти по коридору, усыпанному отрубленными ладонями и пальцами недалеко и недолго. Вскоре неугомонные твари (к тому моменту Саграда уже воспринимает оконечности человеческого тела как нечто, обладающее собственной, а главное, недоброй волей) складываются поперек тоннеля в огромное лицо, уродливое и наглое. И, шевеля языком, составленным из нескольких ладоней, оно шамкает, явно обращаясь к княгине ада:
— Дай мне кусок тебя.
— Что? — оторопело спрашивает Катя.
— Я хочу кусок тебя. Глаз. Ухо. Сосок. Дай.
— Вот гнида… — обреченно вздыхает Абигаэль и принимается расстегивать платье на груди.
— Он это МНЕ сказал. — Катерина не узнает собственного голоса: откуда в нем взяться металлу?
— А возьмет с меня, — задиристо отвечает первая фрейлина.
Катя хочет что-то сделать для нее. Наградить за верность, за кровожадность, за одни с нею, с Катей, страхи. Катерина с улыбкой поднимает нож и прикладывает к скуле под глазом.
— Нет, — умоляюще шепчет Эби. — Нет, княгиня, не надо, прошу, пощадите, вы только хуже делаете, вы же ничего не знаете…
— Если я себе ничего не отрежу, ты мне все расскажешь. — Речь Саграды спокойна и размеренна. — Договорились?
— Да! Да, — страстно соглашается леди Солсбери. — Вы обещаете не вредить себе?
— Я слугам ничего не обещаю! — надменно бросает княгиня, рывком проводит лезвием по щеке — и дальше, дальше, взрезая кожу, по виску, под густыми, тщательно завитыми локонами, собранными в высокий узел. Прядь волос шириной с ладонь, смоченная кровью из глубокой ссадины, ложится в руку. — На, жри! — и Катерина швыряет лоскут скальпированной кожи прямо в пасть, где вместо зубов частоколом торчат тесно прижатые друг к другу пальцы.
Теперь ты совсем как я, с одного боку лысая, хохочет в катином мозгу Кэт. Жаль, что не могу тебя сопровождать — так мы срослись. Уж я бы повеселилась в этом твоем аду!
— Давай, рассказывай, что дальше, — командует Саграда, прижимая к окровавленной проплешине батистовый платок, протянутый все той же Абигаэль.
— Это вам одной, княгиня, ведомо, — с каким-то издевательским почтением первая фрейлина приседает в низком реверансе. — Ад у каждого свой. Вот чего вы боитесь, то вам и предстоит. И меня с вами не будет. Уж простите, — яда и меда в голосе Эби все больше и больше, — но прочие страхи у нас разные.
— Ах ты ж сучка ты крашена, — только и успевает благодарно кивнуть Катерина перед тем, как войти в гостеприимно распахнутую пальчатую пасть.
* * *
И первое катино побуждение — вернуться. Но она уже летит вперед, поскользнувшись на палой листве и беспомощно вытянув руки. Жирная, топкая грязь принимает ее тело, будто пуховая перина. Над катиной головой, впечатанной в черную жижу, слышен раскатистый хохот на три голоса — три знакомых голоса. Ирка, Светка, Алка, школьные подружки, насмешницы, предательницы, ведьмы. Полный шабаш.
Когда-то она немела и коченела в присутствии трех некоронованных королев школы. Как же их тогда называли? «Основные»! Да, «основные». Потом это дурацкое словечко сменило не менее дурацкое «крутые». Смешные прыщавые малолетки в одной на всех модной кофте и одной на всех фирменной мини-юбке — какими же яркими, смелыми, уверенными в себе они были… Жизнь стелилась под ноги красной ковровой дорожкой, манила дальней радугой, предлагала себя. Когда Катерину приняли в компанию четвертой — на роль фона, дурнушки-ботанички — она не стала возражать ни против унизительной роли, ни против вечных «подай-принеси». Ее вела надежда на будущую благодарность. То есть на несбыточное.
А еще Катя бесконечно завидовала подругам — всем троим вместе и каждой по отдельности. Ее хрупкие мечты рушились каждый день, растворялись в жестоких шутках, словно в кислоте, рассыпались в прах под ударами невезухи, бьющей без промаха и без пощады. Все исчезло, только зависть осталась неизменной.