Жрец сказал, они слышали, что певец мертв. Он погиб у себя на родине, во Фракии, где служил у алтаря Аполлона. Старая вера очень сильна в тех краях, юношей он сам пел в древних обрядах; и жрицы были очень недовольны, когда он построил на горе храм Убийце Змей. Но когда он вернулся туда из Элевсина, - то ли великая слава затмила разум ему, то ли на самом деле увидел он сон от бога, - во всяком случае, он вышел навстречу менадам во время их зимнего праздника и попытался усмирить их безумие песней своей. Все знают, чем это кончилось.
Но теперь, когда он умер, вокруг его имени растут и множатся песни и легенды: как громадные камни подымались под звуки его голоса и сами укладывались в стены и башни, как змея Аполлона лизнула ему уши и он стал понимать птичий язык… «Говорят, Темная Мать любила его, когда он был молод. И вот она наложила печать на уста его и показала ему свои тайны подземные. Он перешел реку крови, и реку плача, но не захотел испить из потока Леты, и семь лет пронеслись над ним словно день. А когда стало подходить назначенное время и она должна была отпустить его назад в верхний мир - искушала его, чтоб он заговорил, пока он был еще в ее власти; но он не захотел нарушить печать молчания, не захотел отведать ни яблок, ни гранатов ее, - что связывают человека навечно, - не захотел, потому что был предан Аполлону и богам света. Так что ей пришлось его освободить. И всю дорогу до выхода из ее мрачной пещеры она шла за ним и слушала его игру и умоляла, рыдая: "Оглянись! Оглянись!" Но он так и не оглянулся ни разу, пока не вышел на солнечный свет, - и она ушла под землю, оплакивая свои утраченные тайны и погибшую любовь. Так говорят теперь», - рассказывал жрец.
- Он сам об этом не рассказывал, - сказал я. - Это правда?
- Правда бывает разная, - ответил жрец. - По-своему это правда, конечно.
Мы спустились с холма в рощу и принесли нашу жертву на алтаре, сплетенном из рогов. Все Журавли стояли вокруг меня, и я подумал, что скоро мы рассеемся по домам своим и распустятся узы, соединявшие нас; уж никогда больше не будем мы частями единого тела, как это бывало на арене… Нельзя было наше драгоценное товарищество просто взять и выбросить в реку времени; вот теперь, пока оно еще жило, надо было посвятить его и отдать, как отдают уходящую жизнь… И я сказал:
- Пока мы еще здесь - давайте станцуем наш танец. Перед богом и для него.
И вот мы позвали музыкантов - и исполнили для Него наш Танец Журавля, что впервые связал нас и превратил в команду. Жрецы, увидев что девушки становятся в один круг с мужчинами, начали было нас упрекать; но когда я рассказал им, почему это так, - тут все согласились, что не может быть ничего постыдного в действе, так благословенном богами. И снова над нами пролетали с криками чайки, вокруг неисчислимыми улыбками смеялось море… Зеленый дерн у озера был нашей палубой, а вместо мачты - священная пальма, за которую держалась Лета в трудах своих, когда рождался бог… И вот мы сплетали и разворачивали свой хоровод у священной воды - и у каждого в памяти всплывало все, что мы сделали вместе. Когда танец кончился - глаза у многих были влажные… Только Аминтор и Хриза отражали делосское солнце как люди, которым не о чем жалеть: они не потеряли ни колоска, и всю свою жатву везут домой.
На другой день, когда мы выгребли из пролива, то встретили в море такой отличный ветер, что он донес нас до самого Кеоса; и в ясном вечернем свете мы увидели низкое серое облако над самой линией неба - это были вершины гор Аттики.
И тогда, от нетерпения, мы не стали огибать остров, чтобы зайти в порт, а нашли закрытый пляж и там разбили свой лагерь. Нас теперь было меньше; по всем Кикладам мы оставили бычьих плясунов, когда проходили вблизи их домов. Ирий пошутил, что Журавли теперь - как лучшие друзья на пиру: те, что остаются поболтать, когда остальные уже разошлись.
Мы поели уже, и костер наш рассыпался, наступила ночь… И тут Аминтор протянул руку и воскликнул: «Тезей! Смотри!» Далеко на севере, - где в темноте сходились море и небо, - там что-то слабо мерцало, и было это «что-то» слишком низким и слишком красным для звезды.
- Первый свет дома нашего, - сказал Теламон, а Менестей добавил: - Это сигнальный костер. Он должен быть на Сунийском мысе.
Мы все показывали друг другу этот огонек и воздымали руки в благодарность богам… Но надо было и поспать - все улеглись. Ночь была спокойная, только шелест волн нарушал тишину, да тонко звенели кузнечики… И тут я впервые почувствовал, что Крит наконец сваливается с меня. Я снова был в Аттике - ездил по равнинам и горам этой страны, разговаривал с ее людьми, сражался в гуще ее воинов, лазал по ее скалам… Я лежал, глядя на усыпанное звездами небо, и думал о возвращении, о том, что предстоит.
Думал, что необходимо собрать флот, чтобы навести порядок на Крите… И поскорее, не то Крит станет почище Истма… Пытался представить себе, сколько кораблей успел построить отец, если брат Гелики донес до него мое послание… Если другие эллинские цари не решались принять участие в походе против Крита, пока Минос был владыкой островов, - нельзя было их в этом упрекать всерьез. И я думал, что бы я сам стал делать на его месте. «Конечно, построил бы собственные корабли и ждал бы с богами удачного дня. И послал бы в Трезену - там бы наверняка помогли… Но я молод, а отец устал от долгих войн своих и смут; они сделали его осторожным…» - так думал я. И еще думал об Аттике, - о вечно враждующих кланах и деревнях ее, - и гадал, сумею ли когда-нибудь уговорить его попробовать мой план насчет трех сословий…
Потом поднялся со своего ложа и встал у воды, глядя на север. Огонь еще горел, - даже ярче чем прежде, наверно часовой как раз подкармливал его, - и тут я понял, что это маяк моего отца! Быть может, он горел там каждую ночь, с тех пор как меня увезли, а может, до них уже дошли какие-то слухи с Крита?… Я представил себе, как он стоит на крепости и смотрит на это же самое пламя, - и у меня заныло в груди; как в то утро, когда он подарил мне колесницу.
Я думал о нашем прощании, когда меня увозили на Крит… И будто снова рука его легла мне на плечо, и в ушах прозвучали его прощальные слова: «Когда придет тот день - пусть парус твоего корабля будет белым. Это послужит мне вестью от бога».
«Что он имел в виду? Он рано постарел, он имел в виду больше, чем мог сказать перед народом… Весть, сказал он, весть от бога. Он, значит, собирался принять за божий знак мой белый парус? Но раз так, - если я выкрашу парус, - мне уже не увидеть его в живых!…» - так я подумал.
Мне стало страшно, сердце колотилось… Не было уверенности в намерениях его; не был уверен, что он их изменил… Ведь он - уставший человек; как угадать, что у него на уме?…
С травы на берегу доносился храп моих спящих товарищей, кто-то вздохнул, шептались двое любовников… Эх, мне бы их бессонницу!… А передо мной был трудный выбор, и никто не мог мне помочь.
Я сдавил себе ладонями глаза и держал так, пока не вспыхнули под веками красные и зеленые цветы. Потом снова посмотрел туда и опять увидел свет сигнального костра - и меня осенила мысль. Сбросил одежду, вошел в холодное весеннее море, оттолкнулся от берега… «Отец Посейдон! Я был в руке твоей, и ты всегда направлял меня верно. Пошли же знак мне, поменять парус или оставить? Если ты будешь молчать - сделаю, как он просил, и выкрашу парус белым».
Небо было ясное, но тихий ветерок рябил воду. Когда я выплыл из-за тени берега - волны стали покачивать меня вверх-вниз, а иногда небольшой гребень и перехлестывал через меня… Я повернулся на спину, - полежать на воде, - и в этот миг накатила волна побольше остальных и накрыла меня с головой. От неожиданности я захлебнулся, начал барахтаться - и тонуть; море сомкнулось надо мной… И тогда я четко услышал в ушах божий знак.
Я прекратил борьбу - и вода вытолкнула меня на поверхность. Поплыл назад к земле, на сердце было спокойно: я переложил выбор на бога, и он ясно ответил, что делать, - сомнений больше не было, он принял на себя эту тяжесть.